Собрание сочинений. Том II - митрополит Антоний (Храповицкий)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, мы возвращаемся к морали эволюционистов как единственной форме нравоучительной науки, отрешенной от мира сверхчувственного. Не будем добираться до оснований, на которых представители различных отраслей этой морали связывают развитие симпатической наклонности с наследственностью и общественным порядком, будто бы постепенно обращающимся в привычку. Не будем противопоставлять им явлений того, как эгоизм крепнет и освобождается от последних сдерживающих уз нравственных привычек именно у последних потомков эволюции, в самых ясных умах; трудно спорить против тех, которые в основании своих суждений имеют только смелость, внушенную надеждой на ученую моду, а не действительное понимание вещей. Обратим лучше внимание на то обстоятельство, что до сих пор мы видели лишь плохое объяснение нравственных поступков человека, а вовсе не побуждение к ним. Но ведь первое не заменяет второго. Мало для меня знать, что нравственное чувство во мне естественно, а потому и законно, что оно является выражением эволюционного мирового процесса, а потому и резонно. Это не побуждение, а праздная болтовня для человека, хотя бы и желающего укрепить свою колеблющуюся волю.
Этика нужна не для тех, в которых предпочтение общих интересов стало второй натурой, тем более что таких людей не было среди неверующих и никогда не будет; во всяком случае, голодному человеку с хорошим аппетитом нечего доказывать, что есть полезно, – сумейте в этом убедить чахоточного, неврастеника, который не может без отвращения смотреть на пищу. Так и учение о предпочтении общего интереса моему личному нужно мне тогда, когда личный меня больше увлекает, а это бывает с человеком неверующим в 99-ти случаях из ста. Или вы сумеете убедить какого-нибудь адультера отказаться от преступного замысла соображениями Литтре о том, что симпатический мотив есть только маленькое видоизменение полового инстинкта; или, может быть, расположите к воздержанию пылкого юношу, рассказав ему, что целомудрие есть идея-сила, способная увлечь сознательного человека своей красотой? Но не воспользуется ли первый мыслью Литтре для того, чтобы окончательно расквитаться со своей совестью, представив, что жалость к своей жертве есть в сущности почти то же, что сладострастная похоть, а потому нет резона подавлять это последнее, сильнейшее ощущение в пользу первого, совершенно слабого? Не заявит ли вам и юноша, что он гораздо реальнее испытывает действие идеи-силы разврата, тщеславия, мести, каковые идеи действительно горячат его кровь и туманят мозг? Не отправит ли вас прочь от себя вообще всякий, боримый страстью, если вы привяжетесь к нему с этикой эволюционизма? Он вам скажет: может быть, наследственность, социальный инстинкт и идеи-силы способны в ком-нибудь создать свободное предпочтение альтруистических стремлений над себялюбивыми, порочными, но из того самого факта, что во мне это инстинктивное предпочтение не ощущается, из того, что я чувствую поднявшуюся бурю злобы или чувственности, я заключаю, что во мне эволюция не создала еще этих условий, а потому нечего мне и сдерживать свою натуру; спасибо вам за то, что я благодаря вам понял и оценил свое право пошалить еще на этой земле, а вам я не препятствую испытывать на самих себе моральные инстинкты эволюции.
Нравственная жизнь, нравственное совершенство есть борьба, во время которой человек чувствует в себе два противоположных начала добра и зла, чувствует вне себя два противоположных мира: мир нравственный – духовный и мир себялюбивый – чувственный. До тех пор только можно надеяться на победу доброго начала, пока человек держится за эти понятия, подсказываемые ему непосредственным сознанием. Только убедите его, что эта безусловная противоположность добра и зла есть лишь кажущаяся, как это и делает Спенсер и вообще все эволюционисты, что мир добра и правды есть иллюзия, – и вся энергия нравственного борца моментально разрушается. Чтобы она жила и действовала, чтобы преоборала энергию злую, человек должен иметь сознательное убеждение в том, что голос совести его есть голос истины, голос Бога, торжествующего над переменчивым миром чувственности, что начало злое есть пришедшая к нему извне болезнь, нечто безусловно ненормальное, чуждое, гибельное. Он должен раз и навсегда признать, что удовольствие, наслаждение, принятое за высшее руководство жизни, есть зло, что оно никогда не может слиться с побуждением нравственным. Он должен сохранять еще и то убеждение, что если б когда-либо, где-либо и случилось так, что общее благоденствие будет совпадать с его эгоистическим благополучием, то, во всяком случае, вызванное этим совпадением его действие ничего общего с нравственностью не проявит. Это будет действие выгодное, разумное, дозволенное, но не нравственное.
И действительно, не сожженная безверием совесть говорит нам со всей ясностью, что не польза, не результат подвига определяют его нравственную ценность, но его внутреннее побуждение, сопровождающая его настроенность нашего сердца, что не полезный Фемистокл, а неудачник Аристид есть нравственный герой. Поставьте человека в подчинение иным понятиям – и его нравственная энергия заглохнет: добро, истина и подвиг для него потеряют свою красоту; и действительно, никакое воображение художника не смогло и не сможет нарисовать нам нравственного героя, руководящегося эволюционной моралью.
Нужно иметь всю непсихологичность западных философов, этих потомков католического номизма и средневековой схоластики, все тупое самодовольство современной западной культуры, все их невежество в нравственной патологии человека, так мастерски разработанной христианскими аскетами, чтобы допустить мысль, будто их нелепые басни о совершенствовании вида могут удержать мысль, смирить гордыню, простить врага, подавить чувственность, приласкать ребенка, удержаться от воровства, перенести обиду за правду.
Недавно появилась наделавшая столько шуму статья Брюнетьера «Банкротство науки», в которой автор доказывает, что неверующие ученые не сумели ни объяснить происхождения нравственных понятий, ни найти побуждений к нравственной жизни. Против Брюнетьера восстал известный Ришар на защиту безрелигиозной культуры и науки. И что же? Он принужден был согласиться, что в этих мыслях о современной морали его противник прав, но он старается смягчить его выводы указанием на то, что культура все-таки оказывает на нравы «общее смягчающее влияние», хотя бы и не приуроченное к определенным идеям. Он указывает на то, что верующий Боссюэт к некоторым общественным вопросам относился менее гуманно, чем неверующие французы-современники. Ему совершенно справедливо отвечают, что религия не есть Боссюэт, и что о христианстве нужно судить по Новому Завету, и что мягкость нравов в неверующей среде есть остаток христианства[15], еще не увядшая листва на ветке, оторванной от корня жизни; эта листва скоро кончится без корня, который здесь соответствует религии, а на долю безбожной культуры останутся Панама, «Ученик» Поля Бурже, герои «Терезы Ракен» Эмиля Золя, его Нана, неверующие герои и героини «Развода» и т. п., романов Альфонса Додэ, Эдуарда Рода и других.
Логика вещей требует или отказаться от нравственной борьбы и следовать влечению страстей, или признать ту истину, о которой они громко вопиют: истину падения, истину мира добра и правды, а добра нет без личного его Виновника, без личного Бога. Нужно иметь кроме того убеждение, что мир этот не далек от нас, что Бог не переставал свидетельствовать о себе (Деян. 14, 17), что истина бытия Его и суда Его сохранится как непоколебимый столб независимо от того, буду ли я слушать Его или не буду. Наша совесть есть одинокий гость среди страстей, среди разных чувств души нашей, и для силы своей она требует сознательного родства и обмена мыслей с другим миром, где нет страстей, а только одна святая истина.
Вот почему все народы, ведущие нравственную борьбу с собой хоть в какой-либо области жизни своей, непременно веруют в откровение, в закон, данный прямо от Бога.
Отрицание откровения и Личного Бога появлялось всегда лишь там, где хотели отделаться от совести, предаваться влечению страстей. Правда, умножающиеся беззакония потом ужасали мудрецов неверных народов, и они старались удержать его, по крайней мере от грубых безобразий, убеждая его, что нравственное приличие выгоднее, чем совершенно разнузданный порок. Их с удовольствием слушают и кричат, что эта благоразумная мораль нисколько не ниже христианской, которую они давно перестали понимать, но в то же время всякий – и учитель, и ученик – отлично сознают, что пока он принимает различные сдерживающие правила в качестве лишь своих собственных соображений, не признавая над собой стоящего вечного Судии, то эти правила никогда не понудят его к какому-либо действительному стеснению себя: это как бы напрокат взятый маскарадный костюм капуцина, не обязывающий своего носителя к исполнению монашеских обетов, но только обогащающий танцоров жизни развлечениями и разглагольствованиями. Как бы ни мудрены были пантеистические или эволюционные софизмы современной морали, но, разделяя их, я отлично понимал бы, что я сам барин над всеми ними и одно дуновение моего каприза может разбросать эти карточные домики вынужденных умствований Толстого, Фуллье, Спенсера, Циглера, Литтре, Конта и проч., и проч. Может быть, люди неверующие и учителя их и не сознают, подобно врагам Христовым во время Его земной жизни, что их упорное уклонение от религиозных истин внушается именно этим желанием – не подчиняться нравственным требованиям своей совести, опирающейся на Бога и Христа, но господствовать над ними, как вздумается, т. е. не давать ей слишком сильно возвышать свой голос над страстями, но в то же время усыплять ее уверением, что я ведь не отрицатель морали, а только истолкователь – эволюционист.