Николай Гоголь - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вы, говоря о моих сочинениях, называете меня гением. Как бы это ни было, но это очень странно. Меня, доброго, простого человека, может быть, не совсем глупого, имеющего здравый смысл, называть гением! Нет, маминька, этих качеств мало, чтобы составить его, иначе у нас столько гениев, что и не протолпиться. Итак, я вас прошу, маминька, не называйте меня никогда таким образом, а тем более еще в разговоре с кем-нибудь. Не изъявляйте никакого мнения о моих качествах. Скажите только просто, что он добрый сын, и больше ничего не прибавляйте и не повторяйте несколько раз. Это для меня будет лучшая похвала.
Если бы вы знали, как неприятно, как отвратительно слушать, когда родители говорят беспрестанно о своих детях и хвалят их!..»[123]
Эти наставления не смутили Марию Ивановну. Она хорошо знала, что первый отличительный признак гения – это смирение. В присутствии сына она доблестно прилагала все усилия к тому, чтобы держать язык за зубами. Но, едва он отворачивался, она давала выход избытку своей любви. С лучезарной самоуверенностью она утверждала, что он является автором всех пользующихся успехом романов, опубликованных в России. «В обожании сына, – отмечал А. Данилевский, – Марья Ивановна доходила до Геркулесовых Столбов, приписывая ему все новейшие изобретения (пароходы, железные дороги) и, к величайшей досаде сына, рассказывая об этом при каждом удобном случае. Разубедить ее не могли бы никакие силы».
В Васильевке, как и всегда, Гоголь отдыхал и мечтал. Невозможно писать под этим синим небом!
«Тупая теперь голова сделалась, что мочи нет. Языком ворочаешь так, что унять нельзя, а возьмешься за перо – находит столбняк, – жаловался он Максимовичу…»[124]
И В. А. Жуковскому:
«Сюжетов и планов нагромоздилось во время езды ужасное множество, так что если бы не жаркое лето, то много бы изошло теперь у меня бумаги и перьев. Но жар вдыхает страшную лень, и только десятая доля положена на бумагу и жаждет быть прочтенною Вам. Через месяц я буду сам звонить в колокольчик у ваших дверей, кряхтя от дюжей тетради…»[125]
Это обещание вовсе не было легкомысленным: Гоголь только что узнал, что директриса института предполагает взять на его место другого преподавателя. Всячески пренебрегая своей работой в этом заведении, он не мог отказаться по доброй воле от вознаграждения, которое получал взамен. Однако, если бы он смог объяснить В. А. Жуковскому важность своих планов, последний счел бы своим долгом обратиться к императрице – с тем, чтобы Гоголь не был лишен жалованья в тот момент, когда ему нужна свободная голова, чтобы творить.
«А теперь докучаю вам просьбою: вчера я получил извещение из Петербурга о странном происшествии, что место мое в Женском институте долженствует замениться другим господином. Что для меня крайне прискорбно, потому что, как бы то ни было, это место доставляло мне хлеб, и притом мне было очень приятно занимать его, я привык считать чем-то родным и близким… Впрочем, Плетнев мне пишет, что еще о новом учителе будет представление в августе месяце первых чисел и что если императрица не согласится, чтобы мое место отдать новому учителю, то оно останется за мною. И по этому-то поводу я прибегаю к вам, нельзя ли так сделать, чтобы императрица не согласилась. Она добра и, верно, не согласится меня обидеть…»
По-прежнему полагаясь на хорошее расположение императрицы, Гоголь даже думал привезти с собой в Петербург свою младшую сестру, Ольгу, чтобы определить ее в институт вместе с двумя другими. Но ребенок плохо слышал и немножко отставал в развитии. Был риск того, что атмосфера пансиона причинит ей больше вреда, чем пользы. На семейном совете было решено, что лучше оставить ее в деревне, где она будет обучаться – ни шатко ни валко – и, в конце концов, найдет себе мужа.
В конце июля месяца Гоголь вновь отбыл в Санкт-Петербург и по дороге остановился в Киеве, где жил М. А. Максимович. Пять дней бесед, прогулок по святому городу, размышлений перед церковью Андрея Первозванного, что на вершине Андреевского спуска, – и он решает держать путь в Москву, во взятой напрокат коляске. Его друзья А. Данилевский и Н. Пащенко сопровождают его. На почтовых станциях он выставлял себя – шутки ради – за «адъютанта-профессора», что производило впечатление на станционных смотрителей, что, в свою очередь, побуждало их подавать ему лучших лошадей.
Москва ему подготовила, как обычно, горячий прием. Субботним вечером, у М. П. Погодина, Гоголь перед многочисленными гостями читал свою комедию «Провинциальный жених». (В 1841 году эта комедия получила окончательную редакцию названия – «Женитьба».) Как только он мог укрыться за персонажем, его естественная робость его оставляла. Присутствие публики, более того, подогревало его пыл. Не вставая со стула, он был – по очереди – краснеющей невестой, отважной свахой или нерешительным женихом.
«Гоголь до того мастерски читал или, лучше сказать, играл свою пиесу, что многие понимающие это дело люди до сих пор говорят, что на сцене, несмотря на хорошую игру актеров, особенно Садовского в роли Подколесина, эта комедия не так полна, цельна и далеко не так смешна, как в чтении самого автора».
Госпожа В. А. Нащокина, познакомившаяся с Гоголем у Аксаковых, отмечала, что у него легкий украинский акцент и что в разговоре он «окает». «Он… носил довольно длинные волосы, остриженные в скобку, и часто встряхивал головой».[126]
В первые дни сентября Гоголь вернулся в Петербург и приступил – безо всякого энтузиазма – к своим лекциям в университете. Будучи освобожденным – несмотря на вмешательство В. А. Жуковского – от своей должности в институте, он также предполагал скорое окончание своей карьеры профессора-ассистента. Новый министерский циркуляр уточнял, действительно, что отныне, чтобы занять историческую кафедру, нужно быть по крайней мере доктором философии. Коллеги советовали ему подать в отставку, не дожидаясь решения высших инстанций. Он же колебался в том, чтобы вынести самому себе такой приговор. Наконец он отважился на этот шаг.
«Я расплевался с университетом, – писал он Погодину, – и через месяц опять беззаботный казак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года – годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся – в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гости, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку!.. Я тебе одному говорю это; другому не скажу я: меня назовут хвастуном и больше ничего, – писал он Погодину».[127]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});