Совсем другие истории - Надин Гордимер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Почерк сумасшедшего», — сказал мне друг, которому я показала это письмо, выведенное огромными буквами, уже после того, как написавший его умер. Нет, не сумасшедшего — просто ребенка; дети пишут так крупно, потому что выводят буквы не одной кистью, а всей рукой, до плеча: МИЛАЯ МАМОЧКА, Я ОЧЕНЬ — ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я БУДУ ЛЮБИТЬ ТЕБЯ ВСЮ ЖИЗНЬ.
Я нашла ему комнату. А он так и не приехал.
В натуральную величину (ил. 1, см. ниже) и в увеличенном виде (ил. 2, там же) представлен образец почерка, которым пользовался Ричард Энтон в 20-е годы, по-видимому, с целью защитить свои рукописи от непрошеных глаз. Профессор Иоаким Грайхен установил, что большинство текстов такого рода представляют собой наброски прозаических произведений, которые Энтон позднее завершил и опубликовал. Вернувшись около 1931 года к нормальному почерку (см. ил. 3, там же), он все же сохранил обыкновение варьировать размер букв. К примеру, в сугубо личной корреспонденции он нередко использовал очень крупные заглавные буквы.
МНЕ НУЖНО. Я ХОЧУ. МНЕ НУЖНО. Я ХОЧУ.
Люблю мягкий климат. Лежу, отдыхаю у бассейна. Мои письма — это дневник. Я вкладываю свою жизнь в другого человека. В тебя. Близится летняя гроза. Стоит ли описывать погоду (или пейзаж), чтобы через описание погоды (или пейзажа) изобразить свои мучения? Пока я пишу, на душе спокойно. Бормочу что-то себе под нос. Изнываю от вожделения.
Желание так быстротечно — а почта так медлительна! Из-за этих задержек мои письма устаревают, не успев родиться на свет, и что бы я ни написал — все уже не так. Ведь пока я пишу, отвечая на твое последнее письмо во всех подробностях, ты уже успела написать мне новое письмо в ответ на последнее, что пришло от меня, — и в нем говорится уже о чем-то новом. Пока я пишу, ко мне идет новое письмо от тебя, которого я еще не прочел. Бог писем смеется над нами. Наши с тобой письма пересекаются в пути, а наши руки и ноги — нет.
Размышления примадонны:
«Обожаю принимать посетителей, но терпеть не могу ходить на приемы. Обожаю получать письма и даже читать их. Но терпеть не могу писать письма. Обожаю давать советы, но терпеть не могу, когда кто-то советует мне, и никогда не следую никаким мудрым советам сразу».
Иногда к письмам прилагают фотографии, и примадонна с удовольствием их подписывает. Ваша навеки, пишет она. С наилучшими пожеланиями. Ваш друг. От всего сердца. С любовью. Да-да, на фотографиях чужих людей — но ведь это же поклонники! — ну да, вот именно, чужих людей, она так прямо и пишет: «С любовью».
Иногда письма — это способ удерживать человека на расстоянии. Но для этого надо писать очень много писем — по меньшей мере одно, а то и два в день. Раз я тебе написал, значит, не обязан с тобой видеться. Трогать тебя. Касаться языком твоей кожи.
Поначалу он пишет в основном о своем поразительном и уже вошедшем в легенду открытии — о «шестиклассовой» брачной системе на близлежащем острове Мортимер. Разумеется, он сожалеет, что она сейчас не с ним. Но ведь она же понимает, что это было бы совершенно невозможно, даже будь они женаты. Белому человеку и без того нелегко завоевать доверие этих туземцев, но белых мужчин они и раньше видели, а вот англичанок — нет. И если бы они увидели англичанку, одетую так (штаны, рубаха, шляпа), как только и возможно одеваться в этом чудовищном климате (москиты, пиявки, муравьи), то сочли бы, что она переоделась мужчиной. Мужчины и женщины тут совсем по-другому одеваются, объясняет он… Женщины — он так и не сообразил, как бы это получше выразить, а потому счел за благо вообще умолчать, — ходят с обнаженной грудью… И вообще, продолжает он, неудобств уйма, хотя к местной пище он уже понемногу привыкает; но он скучает по ней, мечтает о ней, любит ее больше прежнего, но два года не такой уж долгий срок, не правда ли, милая. Милая. Он пишет: каждую ночь, когда он сидит в своей палатке один-одинешенек, расшифровывая накопившиеся за день заметки, его — стоит лишь прикоснуться пером к бумаге — охватывает радость при мысли о том, что вот-вот он примется за очередное письмо к ней. Она получала эти письма еще месяц после того, как пришла телеграмма, с прискорбием извещавшая, что он умер от малярии. И еще пятьдесят лет спустя она продолжала их перечитывать, а на смертном одре завещала их и фотографию, сделанную накануне его отъезда, на двадцать четвертом году жизни, своей единственной внучке, чтобы показать этой девочке, этой глупой, пустоголовой девчонке, как крепко ее когда-то любили. Глупая, пустоголовая девчонка…
Я не могла написать ему, что хочу развестись, — нет, только не в письме. В письмах надо было говорить о любви. Надо было дожидаться возвращения. Он встретил меня в аэропорту, выбежал на взлетное поле из-за ограждения, как только я спустилась по трапу. Мы обнялись, получили мой чемодан, дошли до стоянки. Как только мы сели в машину, не успел он вставить ключ в замок зажигания, я ему все сказала. Мы сидели в машине, говорили и плакали.
Конечно, говорить «нет» — или «никогда», или «с меня хватит» — в письме было бы легче. Легче, куда легче, чем прямо в лицо, омраченное горем. А говорить «да»? Да.
Акт 1, сцена 2
Татьяна перечитывает свое письмо, все три страницы, и ставит подпись. Кое-где слова перечеркнуты. Письмо в пятнах от слез, но какая разница, это же не школьное сочинение. Пусть все остается как есть. Татьяна запечатывает письмо.
Восходит солнце. Татьяна дергает шнур звонка, вызывая няню, — та уже совсем сбилась с толку и думает, что ее милая девочка просто переволновалась и встала раньше обычного. Татьяна велит няне отдать письмо внуку, чтобы тот доставил его новому соседу, да поживее. Кому-кому? Татьяна молча указывает на милое имя на конверте.
А что Евгений? Евгений Татьяны? Бледный, худой угрюмец в дорогих заграничных туфлях, который тогда за весь вечер и пары слов не проронил, а ведь все его так ждали, так ждали. В глазах влюбленного возлюбленный всегда одинок. Но Евгений (Евгений Евгения) и в самом деле так одинок и несчастен, каким его воображает Татьяна.
Вот он каков, Евгений (мой Евгений), написавший надменное письмо в шесть страниц, которым разорвал все отношения с отцом. Он никому не позволит притязать на его сердце; отныне, клянется он, в сердце его не найдется места любви.
Но потом он узнает, что отец умер (получил ли он перед смертью письмо Евгения?), и — тут мой рассказ вливается в русло известной Истории — возвращается в Петербург на похороны и уладить дела с наследством, собирается за границу, получает известие, что старший брат отца тоже при смерти (до чего же хрупки эти неистовые старцы!), исправно прибывает в дядину усадьбу, в глушь, в деревню, чтобы застать старика уже в гробу, и решает пожить в имении, пока не наскучит (быть может, сельская жизнь воскресит в нем поэтический дар?), остается в одиночестве, но через месяц уединения, породившего неодобрительные толки, скрепя сердце дает завлечь себя на вечер в доме местного помещика с двумя дочерьми — скромный семейный ужин с парой-тройкой соседей. Он замечает прелестную серьезность девушки у окна оранжереи и думает: «Если бы я мог влюбиться, то, наверное, как раз в такую девушку». Ее меланхоличный вид кажется ему признаком благородства.
И вот он получает письмо Татьяны — и он тронут, но, скорее, просто жалеет ее за безыскусную невинность, ибо изгнал любовь из своего воображения. Он перечитывает ее письмо и вздыхает — он не хочет причинять ей боль. К исходу дня, самого долгого в жизни Татьяны, он приедет в их поместье — и найдет ее в саду, — чтобы объяснить со всей доступной ему учтивостью, что он не создан для брака и не может испытывать к ней ничего, кроме братских чувств. Письма Татьяне он не напишет. Она не настолько завладела его помыслами. Он выскажет все ей в лицо.
Как ты набираешься храбрости написать мне, так и я набираюсь храбрости прочесть твое письмо. Не воображай, будто я раздумываю над каждой строчкой, но, кажется, я поняла, почему тебе так трудно писать мне. (Видишь — ты сам позволил мне понять тебя.) Это потому, что каждый раз ты пишешь мне, словно впервые.
Евгений не знает, что после их разговора в саду Татьяна заболела, что она едва не умерла. От стыда, от горя. Но года через два от бывшего однокашника из кадетской школы он узнает, что она вышла замуж, и весьма удачно (в самом деле, муж — генерал, и человек порядочный, и к тому же друг семьи Евгения), и живет теперь в Петербурге.
Помнил ли он об этом еще два года спустя, когда ехал на прием в петербургский особняк Греминых? Генерал Гремин представляет его своей молодой жене, и сперва Евгений не узнает в этой величавой, блистательной, поистине прекрасной даме ту ранимую, печальную девушку, которую когда-то отверг в саду ее родителей. Она смотрит на него, но ничего не видит. Глаза ее не спрашивают ни о чем.
Торшеры, канделябры.
И вот уже Евгений зачастил в дом Греминых, вот он уже ищет случайных встреч то в опере, то на балах, но по-прежнему между ним и Татьяной — ни единого слова, кроме обмена светскими любезностями. Иногда ему удается набросить ей на плечи меховую пелерину. Она степенно кивает — что это может означать? Иногда, кажется ему, она прикрывает муфтой лицо. В смятении он начинает понимать, что любит ее, любит несказанно. Что любовь эта ниспослана Богом. Он это понимает, потому что хочет написать ей. Не в этом ли разгадка тайны его опустошенного сердца? Теперь он смешон — неважно. Он просиживает до света над письмом в четыре страницы — эпистолярный вопль о любви. На другой день он пишет еще одно письмо. Потом третье.