Клетка - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вас ищут! Берегитесь!» - вот что сказала ему в затылок мать студентки, и знакомым сквозным двором Иван выбрался к трамвайной линии, сменил два маршрута, перепрыгнул на такси через Неву, растворился в толпе у Гостиного двора и возник на Васильевском острове. В полдень он был на Расстанной, но так и не вошел в пивную: жалость к Никитину опутала ноги, заныли суставы, страх за него иголочками прошел по всему телу. В уборной возле рынка он в клочья растерзал бумаги на Шполянского, цветы были выброшены еще раньше, портфель проскользнул в помойную яму и утоп без пузырей. О поезде лучше и не думать, из Ленинграда надо выстреливаться, и немедленно, в любую сторону, кроме севера: финскую границу с хода не одолеешь, да и бессмысленно туда бежать, выдадут, надо искать другой путь, и размышления на Большом проспекте привели к великолепной идее. Иван доехал до Зоопарка и пошел к Петропавловской крепости. Три автобуса ждут экскурсантов, из четвертого, вологодского, вываливается пионерский отряд, пятый подходит, с более степенной публикой, - то, что и требуется. Смешаться с нею, пройти в крепость, найти подходящую группу, влиться в нее и покинуть опасный город. Собор не вмещает всех, желающих посмотреть на склепы, солнце греет и расслабляет; Иван ждал, высматривал, выискивал, прислушивался. Кто-то потянул его за локоть - он отбрыкнулся; еще раз тронули - он ловко перехватил неопытную руку карманника, вывернул ее, глянул через плечо - и обомлел: Садофьев!
Полковник был в штатском, виновато и радостно смотрел он в лицо Ивана, задрав голову и свалив ее набок. Экскурсовод увел толпу, уединив их обоих; во взгляде Садофьева было возрадование отца, увидевшего сына после долгой разлуки - повзрослевшего, сильного, уцелевшего в жизненных схватках, одолевшего врагов, хоть те и распускали слухи, порочащие доброе имя победителя. «Как я рад!… Как рад!…» - прошептал полковник, найдя повисшие пальцы Ивана и сжимая их в порыве благодарного чувства. Отошел на шаг, как бы обозначив промежуток времени, протекший со дня последней встречи, и с временного удаления еще раз глянул на Ивана, чтоб воочию удостовериться: нет, он не ошибся, это сбежавший из-под следствия Иван Леонидович Баринов, причинивший тяжкие телесные повреждения лейтенанту Александрову и убивший капитана Диванёва. Короткие ручки полковника вздернулись в порхающем жесте соболезнования, он осуждающе покачал головой, дивясь неразумию арестанта, лбом прошибающего многометровую стену. «Да поспокойнее вы, поспокойнее…» - укорил он и мягко сказал, что не надо повторять старые ошибки, нет смысла бежать, потому что никто не задерживает Ивана и не задержит, Иван Леонидович Баринов - не узник и не беглец, а гражданин на свободе и таковым останется. Да, он, полковник Садофьев, интересовался, где обитает ныне старший лейтенант Баринов, и даже дал соответствующее поручение, но в частном, так сказать, порядке; что же касается досадного происшествия в Минске, то история эта быльем поросла, Александров строчит бумажки в Нарьян-Маре, а Диванёв списан, сактирован, так сказать; ничто, следовательно, Баринову не угрожает, разве что сам он себе, а протоколы те - тьфу, нет их, так что - живите и радуйтесь, наслаждайтесь быстротекущей жизнью… «Ну, помирились?» - предложил Садофьев и протянул руку для пожатия; руки встретились, имя-отчество полковника вспомнилось Ивану: Георгий Аполлоньевич, оно прозвучало, и полковник игриво улыбнулся, хитровато погрозил Ивану, эдакому шалунишке, пальчиком: «А вас - как зовут теперь?» И вновь зажурчал его сердечный голосок: ах, молодость, молодость, не ведаете вы, юные, как прозорлива старость, как мудра она в своей занудливости; представить себе не можете, как горевал я, старик, потеряв такого компаньона и собеседника, дело-то ведь застопорилось, настоящее дело, им надо заниматься, ради него в очередной раз осматривается внутренний дворик для прогулок государевых преступников, заключенных в крепости, они были отторгнуты от жизни, наказаны отстранением от других людей: дворик немалый, по нему могли бы прогуливаться человек десять, а дышал во дворике свежим воздухом - один узник, всего один, и что самое главное - ни звука снаружи, при Николае ни гудков паровозных не было, ни заводских и трамваи не тренькали, автомашины не гремели, - тишина, абсолютная тишина! Вот в чем была ошибка самодержца - в отчуждении врага от красочной и звучной жизни на свободе, а надо - контрастом, соседством воли и неволи, чтоб кандальник чувствовал: жизнь идет, жизнь продолжается, она - вечна, она законна уже потому, что есть, а ты, сидящий здесь за тяжкие преступления перед отечеством и престолом, временщик, случайность, козявка, посягнувшая на мироздание…
Лишь на три или четыре минуты, пока на трамвае переезжали через Неву, умолк Георгий Аполлоньевич, а на Марсовом поле вновь заговорил о тишине, превознося ее, недавно заклейменную. В первый же день ленинградской службы он пошел на Сенатскую площадь, глянуть на ристалище, и глазам своим не поверил: да как могло величайшее в истории России действо свершиться на этом крохотном клочке территории; где размах кавалерийских сражений при Полтаве, где ширь русской души, - да нет же, нет, ничего не могло произойти на мостовой перед Сенатом, и все-таки - свершилось! И грохот стоял над Невою, над всем Петербургом, потому что - такая была акустика, потому что - тишина была окрест, уши внимали каждому шороху. А площадь перед Финляндским вокзалом? Да ори на ней сейчас благим матом - рядом не услышишь, а картавый тенорок Владимира Ильича гремел с броневика над всем Петроградом. Да, все великое совершается в тишине, только в ней, потому он, Георгий Аполлоньевич Садофьев, отринул шум аудиторий и углубился в тишину чекистской работы, незаметной, беззвучной, но такой полезной, особенно здесь, в Ленинграде, на несколько месяцев Управление на Литейном проспекте стало его домом и его кабинетом…
А шли уже по улице Пестеля, и Большой Дом на Литейном угадывался, приближался, все чаще попадались навстречу мордатые мужчины, которым что вошь раздавить, что человека потоптать - одно и то же. Глаза Ивана шарили по стенам домов, по углам их, глаза высматривали подъезд, куда можно втолкнуть Садофьева, где от удара коленкою в челюсть разойдутся шейные позвонки служителя чекистских муз…
Вдруг Садофьев остановился, голос его звучал просительно: он, полковник госбезопасности, весь во власти идущего рядом Ивана Баринова, потому что если того арестуют, если тот заговорит о Диванёве, то немедленно выплывет компрометирующий Садофьева факт - уничтожение протоколов и, так уж случилось, способствование побегу. Так не зайти ли в управление, там Ивану Баринову он даст документ, спасающий того от задержаний и расспросов, служащий если не правом на жительство, то уж свидетельством его полной благонадежности, а? «Да», - кивнул Иван и сник: слабость и растерянность были в нем, ноги еле волочились. Садофьев направился было к окошку за пропуском ему, но передумал, мялся в нерешительности, потом тихо сказал, что негоже Ивану показывать поддельные бумаги, и подтолкнул его к охраннику, которому не впервой было пускать в управление особо доверенных людей. По широкой лестнице поднялись на второй этаж, в конце коридора Садофьев остановился у двери, к чему-то прислушался, достал ключи. Окна кабинета смотрели во двор, было темновато, свет полковник не зажег, досадливо («Экий недоверчивый!») предложил сесть, а сам полез в сейф - за ключиком от шкафчика, откуда достал папиросы, бутылку коньяка, нарзан и честно признался: посылал он человека в родной Ивану дом на проспекте Карла Маркса, и человек принес ему обнадеживающее известие - сошлись-таки Баринов и Пашутин, встретились, объединились в едином научном поиске, другого пути у них не оставалось, беда в том, что Клим Пашутин - исчез, в последний раз его видели на автобусной станции Переяславля, а Пашутин нужен, ой как нужен, а как его найти, как? Официальный розыск исключается, основанием для него не могут не быть имеющиеся свидетельства о связи Пашутина с немцами, а о таких связях надо помалкивать; Пашутин и хорошо известный Ивану Майзель проделали важные эксперименты, не нашедшие отражения в научной прессе, Майзеля поэтому можно отбросить и все сделанное под Берлином приписать Пашутину, ему же следует порекомендовать: две-три работы по молекулярной биологии, пусть он их напишет, как опубликовать - это уже забота его, Садофьева, работы внесут оживление и разбудят тех генетиков, которые поднапуганы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});