Стихи про меня - Петр Вайль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ОКОНЧАТЕЛЬНЫЕ СВЕДЕНИЯ
Александр Введенский 1904—1941
Элегия
Так сочиниласъ мной элегия
О том, как ехал на телеге я.
Осматривая гор вершины,их бесконечные аршины,вином налитые кувшины,весь мир, как снег, прекрасный,я видел темные потоки,я видел бури взор жестокий,и ветер мирный и высокий,и смерти час напрасный.Вот воин, плавая навагой,исполнен важною отвагой,с морской волнующейся влагойвступает в бой неравный.Вот конь в волшебные ладоникладет огонь лихой погони,и пляшут сумрачные конив руке травы державной.Где лес глядит в полей просторы,в ночей несложные уборы,а мы глядим в окно без шторына свет звезды бездушной,в пустом смущенье чувства прячем,а в ночь не спим, томимся плачем,мы ничего почти не значим,мы жизни ждем послушной.Нам восхищенье неизвестно,нам туго, пасмурно и тесно,мы друга предаем бесчестно,и Бог нам не владыка.Цветок несчастья мы взрастили,мы нас самим себе простили,нам, тем, кто, как зола, остыли,милей орла гвоздика.Я с завистью гляжу на зверя,ни мыслям, ни делам не веря,умов произошла потеря,бороться нет причины.Мы все воспримем как паденье,и день, и тень, и наслажденье,и даже музыки гуденьене избежит пучины.В морском прибое беспокойном,в песке пустынном и нестройноми в женском теле непристойномотрады не нашли мы.Беспечную забыли трезвость,воспели смерть, воспели мерзость,воспоминанье мним как дерзость,за то мы и палимы.Летят божественные птицы,их развеваются косицы,халаты их блестят, как спицы,в полете нет пощады.Они отсчитывают время,они испытывают бремя,пускай бренчит пустое стремя —cходить с ума не надо.Пусть мчится в путь ручей хрустальный,пусть рысью конь спешит зеркальный,вдыхая воздух музыкальный —вдыхаешь ты и тленье.Возница хилый и сварливый,в вечерний час зори сонливой,гони, гони возок ленивый —лети без промедленья.Не плещут лебеди крыламинад пиршественными столами,совместно с медными орламив рог не трубят победный.Исчезнувшее вдохновеньетеперь приходит на мгновенье,на смерть, на смерть держи равненье,поэт и всадник бедный.
[1940]
Первое для меня стихотворение Введенского ошеломило: какая мощь! Какой нарастающий накат. Непрерывное, неостановимое движение — ни одной мужской рифмы на все семьдесят две строки: еще и отсюда ощущение непоставленной точки. Лавина! — не зря все начинается в горах.
Отчетливо при этом видно, как захватывает этот обвал самого автора. Как все серьезнее и трагичнее становится он, как начисто исчезает мелькнувшая в начале игривость "аршин" и "наваги". Колом торчит ёрнический эпиграф из стихов приятеля (И.Бахтерева). Зачем это снижение перед взлетом? Может, добавлено потом: задним числом потребовалось внедрение understatement'а после непривычного пафоса. То ли все-таки наоборот (и скорее всего): изначальный иронический замысел центробежной силой стихотворчества был выведен на патетическую орбиту, а эпиграф так и остался — скажем с уместной в данном случае красивостью — зачаточными пропилеями при грандиозном Парфеноне стихотворения.
"Комическое, — утверждает Бергсон, — для полноты своего действия требует как бы кратковременной анестезии сердца". Иначе говоря, только с холодной душой возможен сколько-нибудь объективный, т. е. отстраненный, анализ — на что претендует и что предлагает иронический ("комический") стиль. Оттого он, кстати, и тупиковый в искусстве, где страсть важнее разума, потому что интереснее.
Осознать в себе недостаток страсти есть движение души, явление одноприродное, то есть та же страсть, в конечном счете. "У Введенского чувство тоски по чувству", — пишет его близкий друг Яков Друскин. Вот почему "Элегия" так безошибочно напоминает лермонтовскую "Думу", в которой, в свою очередь, словно зарифмованы чаадаевские мысли. ("Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя. И если мы иногда волнуемся, то не в ожидании или не с пожеланием какого- нибудь общего блага, а в ребяческом легкомыслии младенца... Мы растем, но не созреваем...")
Исповедь человека, ощущающего себя частью разочарованного и потерянного поколения, горюющего (быть может, напрасно?), что разучился жить страстями: можно предположить, что так бывает всегда и иначе быть не может. По тем же мотивам, что коллега Лермонтов веком ранее, взялся за "Элегию" Введенский. А спустя три десятилетия — Бродский: "Зная медные трубы, мы в них не трубим. / Мы не любим подобных себе, не любим / тех, кто сделан был из другого теста. / Нам не нравится время, но чаще — место". А еще через полтора десятка лет — Лев Рубинштейн: "Мы знаем цену и тому, / и этому мы знаем цену. / Но на кого оставить сцену, / приемля посох и суму? / И как идти в таком тумане / не час, не день, а тыщу лет — / с пудовой фигою в кармане, / с холодным ветром tete-a-tete?" Или Тимур Кибиров: "Изгаляются страх и отвага / над моей небольшою душой... / Так сижу я над белой бумагой / черной ночью на кухне чужой".
Возраст рефлектирующего не так уж важен: Лермонтову 24, Введенскому 37, Бродскому 32, Рубинштейну 40, Кибирову 30. Разброс большой, охват широкий.
Как же точно соорудил рабочую матрицу Лермонтов, что ее можно уверенно заполнять нoвым, вплоть до сегодняшнего, материалом. "Еще душе не в кайф на дембель", — пишет Денис Новиков. Единственно возможный перевод на тот русский язык звучит так: "Мы жадно бережем в груди остаток чувства".
Схватившись за "Элегию", я начал читать остального Введенского. Ничего подобного. Из всех тридцати двух сочинений (плюс двадцать три ранних стихотворения) это единственное у него, написанное традиционным размером (классический четырехстопный ямб с регулярными строфами). Как-то особенно вызывающе: все остальные обэриуты — Хармс, Олейников, Заболоцкий, тот же Бахтерев — к традиции ближе. Заболоцкий, резко разошедшийся с Введенским в осознании сути поэзии, написал ему открытое письмо, где формулировал: "Ваши стихи не стоят на земле, на той, на которой живем мы".
Введенский декларировал идею жертвенности в поэзии: чем хуже — тем лучше. "Бывает, что приходят на ум две рифмы, хорошая и плохая, и я выбираю плохую: именно она будет правильной". Он вообще отрицал традиционную эстетику, разделение на "красиво — некрасиво". Идея "правильности" довлела, а правильным было то, что достигалось отрицанием, отречением, жертвой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});