Итальянская тетрадь (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он впервые заставил Надежду Филаретовну усомниться в том, что изо всех поэтов романтической школы достоин признания лишь Лермонтов. И впрямь ли не слышит она музыки пушкинского стиха или просто отдает дань моде, благородному заблуждению времени, его глашатаю Писареву? Господи, устало подумала Надежда Филаретовна, при чем тут Пушкин? Петр Ильич превращает в музыку все, к чему ни притронется. И я давно примирилась с «Евгением Онегиным», не только примирилась, но стала нетерпеливо ждать оперы, как и всего, что выходит из-под его рук. И примирилась с этой нелепой женитьбой, коль из нее возникает новая божественная музыка...
Надежду Филаретовну задело, больше чем задело – ранило, что Петр Ильич так поздно посвятил ее в свои обстоятельства. Он писал ей письма, просил взаймы, рассуждал о музыке, о своей будущей опере и ни словом не обмолвился о том, что так тесно повязалось с оперой, что заставляло его, по свидетельству скрипача Котека, сомнамбулически бормотать пушкинское: «Мой идеал теперь хозяйка, да щей горшок, да сам большой». Не по-божески это, милый друг! Хоть маленький намек могли вы себе позволить, ну хотя бы ради того, чтобы избавить преданного человека от бестактного замечания о «тривиальности сюжета „Евгения Онегина“». Вот уж действительно не в бровь, а в глаз угодила! Прелестное «мо» для какой-нибудь востренькой мещаночки, но не для госпожи фон Мекк. Доверием оберегают друзей от ошибок. Вы своего друга не оберегли.
По свежему следу злосчастного письма узнала она о жениховстве Петра Ильича и устыдилась своей непреднамеренной бестактности. Так ли уж устыдилась?.. А может, в тайнике сердца была обрадована возможностью высказать – пусть косвенно – свое настоящее отношение к выбору Петра Ильича, достойному какого-нибудь помощника столоначальника, но никак не гения. Французы говорят, что не важна бутылка, важно опьянеть, но ведь следует проявлять вкус и в выборе бутылки. А может быть, здесь что-то другое?.. Гете, Жан-Жак Руссо – сложным натурам в бреду каждодневности нужна крепкая, надежно-простая опора. Но ведь Антонина Ивановна, похоже, нечто иное, более сложное. Она красивая, ну если и не красивая в том высшем смысле, какой принято вкладывать в это понятие, то хорошенькая, привлекательная. Профессор Ланге, у которого короткое время занималась Милюкова, на просьбу Чайковского нарисовать ее устный портрет ответил коротко и ясно: «Дура!», а потом все же прибавил в порыве добросовестности: «Но смазливая дура!» Милый Котек рассказал даже об этом, думая угодить Надежде Филаретовне. Неужели Котек, да и все остальные думают, что она видит в ничтожной Милюковой соперницу? Да и в чем соперницу? Госпожа фон Мекк не претендует на руку и сердце Чайковского, ей нужна его душа, творящая высшее на свете блаженство, а этого никакие Милюковы не могут у нее отнять. Так ли?.. Антонина Ивановна училась музыке, значит, не вовсе чужда миру Петра Ильича. И почему-то из всех холостяков Москвы, а их немало, она остановила выбор именно на Чайковском. И ведь она знала, конечно, что Петр Ильич человек вовсе не богатый, что жить с семьей на консерваторское жалованье и случайные доходы от издания музыкальных сочинений почти невозможно. Петру Ильичу и в одиночку не удавалось сводить концы с концами. Не могла же Антонина Ивановна прозреть покровительство фон Мекк? Конечно, нет! И все же она написала Чайковскому, не затворнику, конечно, но уж никак не сердцееду, призналась в своей любви, любви к человеку и музыканту. Она спародировала поступок самой Надежды Филаретовны, хотя, разумеется, не ведала о том. Правда, Надежда Филаретовна не предлагала себя любимому композитору, да и как отважиться предложить такой товар?.. Она почувствовала, что при этой мысли закривился болью и отвращением сухой рот. Тело сорокашестилетней женщины, давшей жизнь одиннадцати детям. Да нет же, она и не думала ни о чем подобном! Ну зачем уж так?.. – прервала себя Надежда Филаретовна. – Человек думает о чем угодно и в мыслях имеет порой такое, за что мало колесовать, сжечь живьем или до конца дней поставить к позорному столбу. Если бы Судили за мысли, едва ли бы кто избежал виселицы. Даже святые схимники, не то что стареющая грешная женщина в самой опасной поре бабьего лета, как принято называть печальную пору последнего цветения, за которым пустота, бесплодие, холод умирания.
И все же положа руку на сердце – продолжала убеждать себя Надежда Филаретовна – мне ничего не нужно было от Петра Ильича, кроме музыки. Но ведь музыка неразрывна с человеком. И если мне нужна была только музыка, зачем же понадобилось вступать в переписку с композитором? Значит, и человек мне нужен. Да, Человек – торжественно, с большой буквы, но не муж и не возлюбленный. И не надо в самоуничижении ставить себя на одну доску с замоскворецкой девицей, – поверим этой святой лжи, – Милюковой Антониной Ивановной. А имею ли я право подвергать сомнению честность намерений Антонины Ивановны? Да, я не верю ей. Не верю наивности ее порыва, заставившего написать незнакомому, известному, одинокому мужчине. Да, не верю! И потом, девица, приближающаяся к тридцати, – уж очень перезрелая и, надо полагать, опытная девица. «Перестарок», – как говорят у меня в людской. И вы знали, кому пишете, Антонина Ивановна! Не то чтобы вы знали истинную цену человеку, которому писали, понимали его музыку. Из писем Петра Ильича я поняла по каким-то неуловимым признакам, что бывшая посетительница музыкальных курсов даже не знает музыки Чайковского, а если и слышала ее, то безотчетно, не загоревшись, не заболев этой музыкой. Зато вы знали, что обращаетесь к человеку наивному, не искушенному в женских хитростях, не защищенному ни от лукавства, ни от дешевой игры, которую в два счета разгадал бы и высмеял среднеопытный мужчина. Вы пошло и грубо обманули большого ребенка, затащив его к себе, а потом разыграв, весьма запоздало и холодно, девичий стыд и намерение покончить с собой. А он поверил, бедный, поверил, что ваш охладелый труп обнаружат в Канаве против Болота или в Москве-реке против Девичьего монастыря, что куда поэтичнее. Исполненный веры и жалости, обманутый собственной оперой, в судьбу которой вы с такой дьявольской удачливостью вплелись, понуждаемый к тому же семьей, страшившейся его одиночества и неприкаянности в будущем, Петр Ильич принес себя в жертву вашей корысти, своей несовременной щепетильности и рыцарственному отношению к слабому полу.
Несчастный, в последней отчаянной попытке спастись, ибо в угрожающей близости толстой, вульгарной, смазливой и алчной бабы заколебались все рыцарственные устои, он стал убеждать вас, какой у него тяжелый, непереносимый характер, какой он раздражительный, нервный и нелюдимый человек. Он изобразил себя ипохондриком, угрюмым отшельником, человеконенавистником, почти извергом, к тому же без гроша в кармане. Но вы, чувствительная натура, обрекающая себя на гибель за одно-единственное, невинное посещение, с выдержкой спартанского героя и равнодушием врача лепрозория, которому жалуются на простуду, и бровью не повели в ответ на этот жалкий лепет. Ведь у вас же не было иных намерений, кроме как холить и лелеять эту одинокую душу. А Петр Ильич, к вашему сведению, вовсе не так одинок. У него есть близкие, которых он нежно любит, а сестру Сашу и вовсе боготворит, есть ученики, есть сильный покровитель Николай Рубинштейн, есть друг, готовый оборонить его от всех напастей, бед и невзгод, готовый сделать его жизнь безоблачной, готовый убрать с его дороги любой камешек, да что там, лечь ему под ноги, если понадобится!.. Но что значат отчий дом, сестра, что значат учитель и ученики, что значат друзья перед женщиной, которую он уже мысленно назвал женой!
И тут уже не в Милюковой дело, не в этом ничтожестве. Вы обманывали меня, милый друг. Не потому, что вам хотелось обмануть меня, а потому, что обманывались сами. Да, да!.. Люди тешат себя мыслью, что видят других насквозь. И так действительно бывает в отдельных, редких случаях, когда объект наблюдения руководствуется плоскими и прямыми вожделениями, преследует грубопрактические цели. На самом деле это не значит «видеть насквозь», а всего лишь – какую-то малую, хоть и существенную сторону человека. Остальное – скрыто. И вообще мы удивительно плохо знаем друг друга. И не только тех, кто вдалеке от нас. Мы не знаем близких, самых близких людей, тех, в ком мы заинтересованы всей кровью, которых мы видим изо дня в день, наблюдаем сознательно и, что куда важнее, бессознательно, ибо знать их нам жизненно необходимо. Родители не знают детей, а дети – родителей, муж не знает жены, с которой спит четверть века в одной кровати, а жена не знает мужа, любовники не знают друг друга и не стремятся узнать, ибо тогда они перестанут быть любовниками, подчиненные не знают хозяев, а хозяева в той же мере – подчиненных. Все главное в человеке запрятано в такие глубины, что туда не проникает луч света. Но вот самое важное, милый друг, мы не знаем себя, как не знаем других. И я не в обиде на ваш невольный обман – самообман. Вы, пренебрегая честью мужчины, признавались в письмах, что жена внушает вам чуть ли не физическое отвращение, хоть и не произносили самих слов. А на деле вы... вы испытываете к ней если не страсть, то влечение, почти равное страсти?..