Магнолия. 12 дней - Анатолий Тосс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом, наверное, и есть разница между балетом и гимнастикой, подумал я и вдруг остолбенел. Я понял, наконец-то узнал, догадался, что женщина передо мной – великая балерина, возможно, самая великая из всех великих, когда-либо выходивших на сцену.
– Милочка, дорогая моя, как чудесно, что ты все-таки смогла нас посетить. – Балерина подплыла к Миле, они на мгновение прижались друг к другу щечками в легком, бесконтактном поцелуе, они были почти одного роста, но Милочка была на каблуках, вот ей и пришлось чуть подогнуть ножки. – Как папа? – И, не дожидаясь ответа, добавила: – Передай ему большой привет. – И потом, чуть тише, более интимно: – Мы же знаем, что он кудесник.
– Это вы кудесница, – не согласилась Милочка.
– Ну хорошо, мы с ним оба кудесники, – не стала спорить балерина. И продолжила негромко: – Кстати, после спектакля у меня дома будет маленькая вечеринка. У нас же сегодня премьера, вот мы и решили отметить, мы каждую премьеру отмечаем, ты же знаешь. – Милочка кивнула, значит, действительно знала. – Так вот, ты подъезжай, ладно?
– А удобно ли? – заскромничила доктор Гессина. – У вас же все свои будут.
– Конечно, удобно. – Хозяйка предстоящей вечеринки снисходительно улыбнулась. – К тому же ты всех знаешь. И спутника своего не забудь. Кстати, представь нас.
– Это Толя. – Я кивнул, постаравшись вложить в кивок максимум почтения. – А это Елизавета Аркадьевна[11].
– И чем же Толя примечателен? – повернулась она ко мне и беззастенчиво оглядела с ног до головы. Так, наверное, на балетных экзаменах оглядывают конкурсантов – их посадку, разворот бедер, попки, ляжки, ширину плеч, легкость прыжка или что там еще важно в конкурсантах. Впрочем, о легкости моего прыжка ей пришлось только догадываться – прыгать я не собирался. – Толя наверняка чем-то примечателен, раз ты с ним. – Балерина повернулась к Милочке, потом снова ко мне, взгляд у нее был не мягкий и не легкий, вот его бы в балетную школу точно не приняли. Но люди с мягкими взглядами, насколько я понимаю, легендами не становятся.
– Да ничем, – ответил я, отражая ее взгляд своим. – Абсолютно ординарный, среднестатистический Толя.
– Не верю, вы наверняка лукавите. – Она попыталась еще глубже пробраться в меня взглядом, буравя мои глаза, но я выстроил там целую баррикаду из спокойной лучистой иронии. Поди, прошиби ее.
– И правильно делаете, что не верите, – вмешалась Милочка, улыбаясь, но тоже не без иронии. Вот и получалось, что я просто оказался окруженным иронией, окольцован ею. – Помимо прочих достоинств, Толя еще и писатель, его печатают. Вот только что в «Юность» рассказ взяли.
– Ну вот, а вы скромничаете. Я же вижу. В ваши молодые годы печататься в журналах – уже достижение. Знаете, вас излишняя скромность не красит.
– Да нет, правда, – не сдержался я, хотя знал, что лучше бы сдержаться. – В компании одних кудесников я даже близко не кудесник. Если бы была школа по подготовке кудесников, меня бы в нее даже не приняли. А если бы и приняли, то исключили за неуспеваемость после первого семестра, – произнес я, удивляясь собственной дерзости.
– Смотри-ка, – обратилась умирающий в прошлом лебедь к кандидату медицинских наук, – а он за словом в карман не лезет.
– Еще как не лезет, – вздохнула в ответ кандидат. Тоже с иронией вздохнула.
– Значит, я вас жду, часам к одиннадцати, сразу после спектакля. Ты же помнишь, как ко мне на Кутузовский проехать.
– Конечно, – закивала Милочка.
– Тогда до встречи. – Они снова прижались друг к дружке щечками, а меня неповторимая Одетта снова удостоила взглядом. На сей раз он был чуть помягче и полегче.
Оказалось, что в специальной ложе все места заняты, видимо, на премьеру съехались люди поблатнее доктора Гессиной. Поэтому Тамарочка приземлила нас где-то в районе третьего ряда, напоследок стрельнув в меня слишком лучистым, пронизывающим взглядом, будто хотела запомнить до конца жизни.
Я придавил было мягкое, удобное кресло, но тут же вскочил – что-то жесткое впилось в правую ягодицу, я сразу вспомнил, что там, в заднем кармане, хранится металлическая плоская фляжка с заморским нектаром. Пришлось фляжку достать, засунуть под свитер, чтобы не смущать приличную публику очевидным алкоголем.
– На третьем ряду даже лучше, – проговорила Мила, которая, видимо, про балет знала если не в таких деталях, как про сердце, то тоже немало. – На первом слышен стук пуантов об пол и даже иногда запах пота доносится.
– Не может быть, – не поверил я про пот.
– Конечно, на сцене же жарко под софитами. Да и работа у них физическая. Кажется, что все легко и без усилий, а на самом деле труд адский.
Я кивнул, соглашаясь. Да и мог ли я возражать, я на балете всего-то раза два бывал, родители водили еще ребенком, приобщали, так сказать, к большой культуре. Но сидели мы тогда совсем не в первых рядах, оттого, наверное, полностью приобщиться так и не удалось.
Мне нравится, как поэт Бродский написал о балете:
Классический балет есть замок красоты,Чьи нежные жильцы от прозы дней суровойПиликающей ямой оркестровойОтделены. И задраны мосты.
И так далее.
Мне кажется, что здесь отлично отражена самая суть балета, самого искусственного из искусств. Конечно же, оно было создано не для простого смертного, типа меня, а для истинного небожителя. Вот я и постарался в последующие два-три часа прикинуться небожителем.
Поначалу я пытался оценить какое-нибудь особенно невероятное па или прыжок, или разные другие балетные трюки, которым даже не знал названия. И не только оценить, но и проникнуться в каждый из них чувством. Но проникнуться мне никак не удавалось. То есть я, конечно, ощущал определенный эстетизм в происходящем, понимал, что технически совсем не просто вот так крутиться волчком на одной ножке, да и растяжки, конечно, впечатляли, особенно женские. Но вот чтобы все это слилось в единый, зацепивший меня, душевный порыв – нет, такого не происходило.
Даже женщины казались какими-то ненастоящими, искусственными в своих кукольных пачках, с неестественно большими стопами, упрятанными в пуанты с пробковыми носками-наконечниками. Потому и не вызывали они ничего, кроме эстетизма, ничего того, что вообще-то должны вызывать женщины с такими отточенными фигурами и с таким годами натренированным умением.
Ну хорошо, думал я, они становятся на носочки, чтобы ноги казались длиннее, но почему бы им тогда не использовать ходули. Небольшие такие, привлекательные, стройные ходули, маскировать их, например, под одеждой, кто там разберется издалека, из зала, запросто могут за натуральные ноги сойти.
От подобных безысходных мыслей я стал периодически извлекать из-под свитера плоскую фляжечку и, пользуясь темнотой в зале, отливать из нее по глоточку в собственное нутро. Французские ароматы оказались весьма кстати, и уже через полчаса я наклонился к притихшей рядом Милочке и прошептал:
– Смотри, как он высоко подпрыгнул. Не каждый так может.
А потом еще, чуть позже:
– А здесь он ее здорово поддержал. Мог бы уронить, но справился. А теперь крутанул по часовой. Они, наверное, и против часовой умеют.
И снова:
– Погляди, как она легкой ножкой ножку бьет.
Милочка, конечно же, хотела ткнуть меня острым локотком в бок, но бок у меня был с ее стороны левый, больной, а в клятве Гиппократа, которую она приносила, главным постулатом, насколько я знаю, было «не навреди». Поэтому она только загадочно улыбалась всем моим простоватым шуточкам и ничего не отвечала, лишь пару раз обратила ко мне вдохновленное от искусства личико, так что я смог заглянуть в ее тоже вдохновленные глаза. Там, на глубине, вдалеке от поверхности, по-видимому, включили подсветку, и теперь озерная гладь блестела и чудесно, заманчиво искрилась. Я не выдержал подводной иллюминации, наклонился к Милочке и прошептал ей в ушко:
– Твоя косынка тобой пахнет. – Имел в виду «ее духами», но зачем-то сказал «тобой».
В ответ на мое замечание она чуть мотнула головой, видимо, отмахиваясь от меня таким образом, и ее короткие, густые волосы плотной волной хлынули мне в лицо, залепляя глаза, нос, рот. Хорошо, что успел отстраниться, а то бы так и задохнулся.
Где-то к концу первого акта я вдруг не без помощи коньяка осознал, что напрасно вглядываюсь во всякие специальные балетные па, в которых в любом случае ничего не понимаю, и пытаюсь отыскать в них суть балетного удовольствия. До меня вдруг дошло, что дело не в прыжках, не во вращениях, не в замысловатых, трудно объяснимых движениях, а в общем воздушном настроении, которое на меня вот так постепенно снизошло.
Я неожиданно ощутил, что меня окутала радость и полная душевная услада, и я впитываю балет не глазами, а всем своим неизбалованным существом, всеми открывшимися кожными порами, как единый целый организм, как, например, океан, в который то погружаешься, то всплываешь на поверхность, который может растворить в себе, сделать лишь никчемной частицей. Мне сразу стало как-то необыкновенно легко, даже бок перестал гудеть, даже в коньячной фляжке отпала необходимость, я наклонил голову влево, к черной, коротко стриженной копне, уткнулся носом куда-то в самую гущу и вдохнул запах Милиных волос.