На круги своя - Август Стриндберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее ему был предъявлен ультиматум, согласно которому она намеревалась завтра поутру уехать к своим родным.
— Счастливого пути! — только и ответил он.
Хмурым утром перед его постелью возникла фигура в белом одеянии и простерла к нему руки с мольбой о прощении. Он даже не шелохнулся, а фигура в белом так и стояла подле него. В конце концов она рухнула на пол, и он оставил ее лежать на полу, словно упавшую статую.
Неужели это был он, слабый мужчина, всегда готовый простить? Откуда он взял эту твердость, эту нечеловеческую жестокость? Он и сам не мог понять, но думал, что эти свойства были ниспосланы ему как долг, как испытание огнем, которое он должен выдержать.
С тем он и уснул. Потом проснулся, оделся, вышел в соседнюю комнату, где никого не было, и почувствовал пустоту. Все ушло безвозвратно, конец, конец!
Словно кровь лилась из вскрытых вен, словно жизнь утекала вместе с ней, медленно, но верно. Но тут дали знать о себе муки совести, потому что он так и не простил ее.
Требовалась серьезная встряска, чтобы его «я» снова проявило себя. И тогда он решил испить до дна эту чашу, которая по горечи не знала себе равных. Он уехал домой, к себе на родину, откуда был изгнан.
Уже на пароходе, идущем в Христианию, примерно на полпути, он написал прощальное письмо капитану и поднялся на палубу с револьвером в руках, намереваясь сделать Каттегат своей могилой.
Почему же он не совершил задуманное? Пусть ответит тот, кто может.
В конце концов он очутился в отеле небольшого города. Но почему это, как на грех, оказался именно тот город, где проживали и задавали тон в кругах, с которыми ему придется иметь дело, родня и подружки Лаис? Истолковать это иначе, чем очередную подлость судьбы, он не мог, ибо его вины в том не было.
Он угодил в муравьиную кучу, в чужое, враждебное окружение, и три дня задавал себе один и тот же вопрос: «Ну что мне здесь делать?» И сам отвечал на него: «Здесь ли, в другом ли месте, что ты вообще собираешься делать?»
И потому он так и остался здесь.
Все три дня он беспрестанно спрашивал себя: а что ты намерен делать в жизни? Где? откуда? куда? — мелькало у него в голове. А револьвер тем временем лежал на столе, словно ответ на все эти вопросы.
Гамбург, Лондон, Рюген предстали перед ним как светлые воспоминания по сравнению с этим местом ссылки. Оно было столь ужасным, что его даже удивляло, как это изобретательная судьба не ленилась сооружать для него камеры пыток, каждая из которых оказывалась еще ужасней, чем предыдущая. Его комната в отеле была просто создана для самоубийства, иными словами, там ощущалась такая смесь тоски, неудобства и мерзости, что у него возникло старое, уже привычное чувство: живым из этой комнаты я не выйду. Здесь мне предстоит завершить мои дни.
Способность на что-то надеяться была исчерпана до дна, осталось лишь погрузиться в пустоту, которая начала смыкаться вокруг него, словно мрак последнего дня.
* * *На четвертый день он получил письмо от невестки, где та сообщала о состоянии здоровья его жены и попутно предлагала ему и его жене пожить зимой в маленьком городке на Альстере, где родня при желании сможет проведывать его жену, которая конечно же при сложившихся обстоятельствах нуждается в добром совете и помощи.
Значит, это еще не конец! И все эти смертные муки пережиты напрасно, ибо он все равно смог бы привыкнуть обходиться без нее.
Нет и нет, еще не конец! Придется жить дальше!
Чтобы доказать, сколь близок был его уход, следует упомянуть, что газеты в эти же дни опубликовали заметку о том, что его больше нет в живых, а он написал опровержение, проникнутое юмором висельника.
Но пришлось промучиться еще три дня, в течение которых он метался повсюду, добывая деньги на дорогу.
* * *Когда поезд наконец остановился на маленькой станции, он сразу же увидел бледное лицо жены, разумеется несколько осунувшееся от страданий, но осиянное тем радостным светом, который дарует предстоящее материнство. А когда ее глаза обнаружили мужа, словно солнечный лучик тронул ее черты.
«Она меня любит!» — сказал он себе.
И он снова ожил, в прямом, а не в переносном смысле.
— У тебя все в порядке? — нежно спросил он.
— Да, у меня все в порядке, — шепнула она и, словно малый ребенок, зарылась носом в его большую пелерину и поцеловала ее мех.
— Ты что это делаешь? Что ты делаешь?
И она спрятала голову под пелерину, чтобы не показывать своего умиления, которого всегда стыдилась.
* * *Они сняли двухкомнатную квартиру, довольно убогую. Одна комната оказалась полутемной, а другая, та, что получше, была очень неуютная и с видом на фабрику. Жена хлопотала на кухне, смирясь со своей судьбой, потому что в ней начали пробуждаться материнские чувства, хотя еще и не расцвели пышным цветом. Он страдал, глядя, как она целый день хлопочет, занимается стряпней и посудой, чувство вины пригибало его к земле. Когда он вызывался помочь ей, перенести что-нибудь тяжелое, она не желала принимать помощь, поскольку придерживалась твердого мнения, что ему не надо лезть в женские дела, точно так же она не желала, чтобы он подсоблял ей или оказывал какую-нибудь мелкую услугу. Бури отбушевали, воцарилось тихое спокойствие, и день шел за днем, и все дни были одинаковые. А они оставались вдвоем, нигде не бывали, никак не развлекались.
Но надвигалась нужда, его судебный процесс напугал издателей и театры, а что всего хуже — он почти не мог писать! А то, что мог бы, не хотел, ибо тогда пришлось бы писать о семействе, к которому он обязан испытывать благодарность. Но теперь, когда ему в самом непродолжительном времени предстояло содержать две семьи, он содрогался перед будущим, чреватым возросшими обязанностями, ибо все крепнущее нежелание заниматься писательским ремеслом, которое он уже давно в себе обнаружил, мало-помалу перерастало в отвращение.
Подходящее занятие: сдирать шкуру со своих соплеменников, а потом торговать этой же шкурой в надежде, что они ее купят! Ну словно охотник, который с голодухи отрубает хвост своей собаке, мясо съедает сам, а кости, ее же собственные кости, предлагает собаке. Ходить и выведывать человеческие тайности, выдавать секреты своего лучшего друга, обходиться с собственной женой как с подопытным кроликом, вести себя словно дикий хорват, рубить, позорить, сжигать и продавать. Тьфу ты черт!
С горя он сел и начал писать по черновикам и наброскам обзор самых выдающихся вех мировой истории, полагая, будто сможет пробиться, проложить новые пути, станет историком, что, собственно, и было его первым желанием в юности, еще до того, как он заделался писателем.
Жена знала, о чем он пишет, как знала и то, что денег это не принесет, но приневоливала себя: возможно, его пламенная вера убедила ее, что какой-то смысл в этом есть. Она не жаловалась, она его подбадривала, она даже попросила у него разрешения перевести этот труд на английский язык.
Так прошел месяц мирно, но невесело. Они сознавали, что, оставаясь вдвоем, не могут заменить друг другу весь свет. Получалось своего рода одиночество на двоих. Это их огорчало, но отнюдь не заставляло подыскивать себе общество. Он, как человек опытный, возлагал большие надежды на ребенка, считая, что это естественным образом объединит их.
Тем временем бедность подступила еще ближе. Ни одна из его пьес не шла сейчас на сцене, ничего не продавалось, ни одна из весенних надежд не осуществилась. Его дети от первого брака требовали денег, в доме стало голодновато. Но тут пришло спасение в виде письма жене от ее деда и бабки с материнской стороны, в котором те приглашали обоих провести у них зиму.
И вот декабрьским вечером они вышли из поезда на маленькой станции и поехали в санях через леса и поля, далеко, в Ютландию.
Здесь все казалось удивительным и новым. Ему же теперь предстояло жить в странном качестве внука, точно так же, как прошлым летом он прожил восемь дней в качестве сына. До перевоза они добрались лишь в сумерках, на реке уже становился лед, но воды было так мало, что посреди реки виднелась песчаная коса, где их поджидала еще одна лодка. А на другой стороне виднелся большой белый дом о трех этажах, и вид у этого дома был какой-то непривычный, почти зловещий, с выступающими флигелями и высокими окнами, в которых горел свет. Они достигли берега и тотчас оказались в этом призрачном замке, их провели по белым лестницам, вдоль которых в черных рамах висели темные, писанные маслом картины. Потом он очутился в большом светлом зале среди множества родственников, из которых знал только тещу.
Благодаря своему умению приспосабливаться он сразу почувствовал себя непринужденно и держался совершенно как молодой член семьи, который при всех обстоятельствах почтительно относится к старшим.
Но здесь, в этом доме, кончалось его право на собственное «я», здесь он должен был повиноваться чужим мыслям, привычкам, желаниям. Чтобы избавить себя от неприятных чувств, он заранее принял решение не иметь больше собственных предпочтений, а принимать все, что ни выпадет на его долю, каким бы отвратительным и чуждым это ему ни показалось.