Андрогин - Владимир Ешкилев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты – дурило!
Григорий не ответил.
– Ты – дурило! – вызывающе прокричал отрок.
Григорий не отвечал, жалея об утерянном видении. С этим нахальным и поразительно упрямым парнем, которого в селе звали Нырком, он познакомился, как только прибился к местной киновии[125].
Тогда Нырок занял удобную позицию на скале, нависавшей над скитом, и бросался оттуда камнями. Один из камней больно ударил Григория по хребту. Старший по киновии иеромонах Авксентий посоветовал ему тогда не обращать на Нырка внимания.
«В уши безумнаго ничтоже не глаголити, егда похулит мудрыя твоя словеса», – напомнил старинную школярскую формулу иеромонах.
– Ты – дурило, дурило, дурило! – не умолкал Нырок. Его бессмысленные крики опошлили утреннюю благодать, разрушили прелесть осеннего опольского утра, отразились от холодной воды Гнилой Липы и поскакали куда-то на запад, к Рогатину.
«Господи, всюду одно и то же!» – думал Григорий, вспоминая венских и пресбургских подростков, чьи кукиши и непристойности за спинами странствующих монахов стали для него неотъемлемыми атрибутами городских прогулок. Добрые прихожане во всех христианских странах натравливали своих детей на иноков. Говорили им, что бродячие монахи – бездельники, живущие за счет других, что набожность их фарисейская, а на самом деле они проходимцы: тайком пьянствуют, не имеют страха Божьего и приносят несчастье.
«А разве плохо быть настоящим проходимцем? – спросил себя Сковорода. – То есть во имя Божье идти и идти этим миром, собирать с его жестких стеблей золотые зерна духовного постижения?»
Григорий взгромоздил на плечи коромысло с двумя всклень наполненными ведрами, натужно выпрямился и, не спеша, двинулся скользкой тропой к скиту.
«Бросит или не бросит?» – гадал он, представляя, как Нырок выводит из-за спины свою грязную руку с булыжником. Он вспомнил старинную византийскую притчу о мальчиках, смеявшихся над священником. В притче рассказывалось, как из моря вышло чудище и безжалостно сожрало насмешников. Григорий представил, как из Гнилой Липы выбегает нечто вроде здоровенного сома с ногами, борзо догоняет и проглатывает Нырка. Как ни пытался Григорий отогнать от себя людоедскую фантазию, она упрямо обрастала деталями. Пока он дошел до ворот скита, у воображаемого сома кроме ног появились зубы и чешуйчатый хвост, а перепуганный до загаженных штанов Нырок перед смертью падал на колени, просил прощения и напрасно молил небо о милости.
С этой фантазией в голове Сковорода добрел до иеромонаха, стоявшего у ворот, словно серое изваяние. Авксентий смотрел на послушника. Густые брови нависали над глубоко посаженными глазами, как дощатые навесы над верхними окнами владыческой резиденции в Переяславе. Под этими бровями-навесами нельзя было разглядеть выражение его глаз. Лицо отца Авксентия грозно-розово пылало сквозь бороду и седые пряди, торчащие из-под потертой скуфейки. Ряса не скрывала монументального телосложения иеромонаха, мощных плеч и природной осанки воина. Поговаривали, что до пострига он успешно грабил купеческие возы и барские кареты, а за наименьшее сопротивление карал повешением. В одну из грешных ночей на душегуба сошло Божье озарение. Он навсегда отрекся и от разбойнического прошлого, и от мира. Сие чудо случилось еще во времена Яворского[126]. Уже много лет раскаявшийся тать умертвлял свою грешную плоть по малым тихим скитам, разбросанным меж Белым морем и землями волохов. Однако, вопреки многолетнему суровому посту, сила в теле монаха осталась. Она проявлялась неожиданно, иногда и без мышечных усилий. Казалось, монах себе как монах – ничего особенного. Однако же, когда Авксентий перед шляхтичем или сельским старостой отстаивал скитские привилегии, тело его, незримое под широкой рясой, вдруг проявляло властное свое присутствие, и мир становился теснее, у́же. Еще несколько минут, и родовитый собеседник Авксентия незаметно для себя терял гордую уверенность, прикипал глазами к темным провалам под густыми бровями, мялся, соглашался и отступал.
Когда Григорий достиг ворот, Авксентий экономным движением руки остановил послушника, пробежал глазами по его лицу и взглядом приказал ставить ведра на землю. Григорий выполнил безмолвную волю наставника, припал к его большой, поросшей жестким седым волосом, руке.
– Ты неспокоен, – заметил иеромонах.
– Да, отче.
– Отчего же?
– Плохое мерещится.
– Что именно?
– Только что имел видение, отче. Зрел злозатейное чудище, пожиравшее недоросля Нырка, яко кит праведного Иону. Держу в сердце, отче, зло на сего отрока. Вот оно, сие зло, и возникает перед моими глазами грешными мысленными парсунами. Отныне поклоны бить буду вдвое против обычного. Благословите, отче, на сугубое послушание.
– Велико ли оно было?
–..?
– О чудище вопрошаю.
– Крупнее старого сомища.
– А цвета какого?
– Черное, аки нощь, а пасть червленая, озорная.
– «Чередник» Германа читал?
– Нет, отче. Простите убогого.
– Тот Герм жил на Западе во времена апостолов и, как пишут, был рукоположен в пресвитеры. Однажды узрел он страшное чудище, надвигающееся на него, словно сухопутный кит, имевшее пасть огромную, способную поглотить целые народы. Герм был добрым христианином, надеялся на Господа и не испугался. Пошел с молитвой и знаком Христовым на чудище, и оно ослабело. Потом оказалось, что сие приключение Герма было зна́ком Господним. Вскоре начались гонения христиан[127]. Вполне возможно, сын мой, что твое видение суть не о безбожном отроке неразумном, мечущим в иноков диколиты, а пророчество грядущих гонений христиан от еретических правителей.
– Примем, отче, смерть достойно, по примеру древних мучеников.
– Что ты знаешь о смерти? – голос Авксентия оставался ровным, но что-то неуловимое пробежало по его лицу и скрылось в концентрических морщинах, окружавших темные кратеры глаз.
– Известно мне, что ею путь не заканчивается.
– О каком пути глаголишь?
– О тайной тропе избранных, отче, приближающей нас к Богу единому.
– Начитанный ты, сын мой, искусный в словах и языках. Но ведаешь ли ты о разумном делании молитвы?
– Читал дивные творения преподобных мучеников Дионисия Ареопагита, Максима Исповедника и Григория Паламы, – бодро перечислил авторитеты Сковорода, душа и разум которого пели радостные гимны: долго, очень долго ожидал он этого разговора.
– Что ведаешь о преподобном Максиме?[128]
– Преподобный боролся с монофелитами во времена неправедного императора Константина, сына Ираклиевого, отстаивал наличие у Христа двух несоединенных и неразделенных воль. За таковую твердость в православии его, вместе с папой Мартином и всеми их учениками, поддали гонениям. Ему отрубили правую руку и сослали на далекую окраину Римской державы. Там он и почил в Бозе, продолжая исповедовать правдивое толкование «Символа веры».
– А известно тебе, что говорил преподобный о соборности Церкви?
– Известно, отче. Он сказал царским судьям, что даже если в мире останется всего один-единственный исповедник истинного православия, то этот один вместе с Господом составят полную соборность Церкви, против коей даже вселенские сборища еретических епископов не имеют законности.
– А скажи мне, сын мой, что было бы, если бы смерть, о которой ты так книжно глаголишь, постигла и этого, умозрительного последнего христианина?
– Соборность прекратилась бы, – сказал Сковорода, покраснел и попытался добавить: – Но ведь…
– Я знаю, что ты мне сейчас скажешь, – едва заметно кивнул головой бывший душегуб. – Ты скажешь, что я упражняюсь в софистике. Возможно. Но когда ты говоришь о том пути, который не заканчивается смертью, то напоминаешь мне несмышленого мальчика, размахивающего деревянной саблей и называющего себя казаком. Он бьет своей деревяшкой по крапиве и твердо знает, что уже готов сражаться с сотней турок.
– Отче, простите мне книжность мою, – Григорий упал на колени перед наставником, – научите меня разумной молитве, каковую возносят афонские молчальники, Христом-Богом молю вас. Не отвергайте от себя убогого. Ради этого пришел я в сей спасенный скит, преодолев искушения и отбросив, как дырявое вретище, грозную волю державных мужей и вельможных дигнитариев.
– Когда простишь Нырка, приходи. Расскажешь мне о своих искушениях и отринутых тобой державных мужах, – все тем же ровным голосом продолжил Авксентий, дотронулся правой рукой до горячего лба послушника, отвернулся и легкими шагами направился к монастырской храмине.
Ведьмин лаз, август, наши дни«Сестры» с двух сторон подошли к Павлу Петровичу. Их лица были сосредоточены, зрачки расширены. Одна из них держала в руке нож с длинным и тонким лезвием.
«Сейчас эти гребаные наркоманки меня зарежут», – догадался Вигилярный-младший и впал в ступор. Ему стало безразлично. С того проклятого похмельного утра, когда он сбежал через канализацию из дома профессора, Павел Петрович подсознательно чувствовал, что рано или поздно, но убийцы Гречика его разыщут. Правда, он не ожидал, что это произойдет так быстро.