Аверинцев С. Другой Рим - Сергей Аверинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В царствование императора Анастасия I (491—518) в Константинополь явился молодой диакон соборной церкви ливанского города Берита (совр. Бейрут). Этому пришельцу предстояло обновить византийскую гимнографию и стать ее первым великим мастером. Его имя было Роман; время прибавило к этому имени почетное прозвище МеА–фбб; — «Сладкопевец»[361].
О жизни Романа Сладкопевца мы знаем немного. Родился он в западносирийском городе Эмесе; на основе внутренних данных его творчества можно утверждать с уверенностью, что он принадлежал не к греческому, а к семитическому населению, и с очень большим вероятием — что он был крещеный еврей[362]. В конце жизни он принял постриг в монастыре Авасса[363]. Начало его писательской и композиторской деятельности легенда описывает как неожиданный взрыв, обусловленный чудом: «…В одну из ночей ему в сновидении явилась Пресвятая Богородица, и дала ему лист хартии, и сказала: «Возьми хартию и съешь ее». И вот святой отважился отверзнуть уста и выпить хартию. Был же праздник святого Рождества Христова; и немедля, пробудясь от сна, он изумился и восславил бога, взойдя же после того на амвон, начал псалмословить: «Дева днесь пресущественного рождает». Сотворив же и других праздников кондаки, числом около тысячи, отошел к Господу»[364].
Попробуем продумать все явные или хотя бы возможные смысловые обертоны этой легенды. Во–первых, она выражает народную оценку творчества Романа как творчества боговдох–новенного: песни Сладкопевца были по общему мнению слишком хороши, чтобы возможно было приписать их одному только человеческому умению[365]. Когда–то в языческой Греции слагались легенды о божественных истоках вдохновения Пиндара, теперь объектом легенд становится «христианский Пиндар», как его иногда называли в Новое время, — Роман Сладкопевец. Во–вторых, фантастический, почти гротескный для западного восприятия мотив «пожирания» или, тем паче, «выпивания» хартии не имеет ничего общего с Элладой и всецело отмечен восточным, библейским колоритом. Он восходит к ветхозаветной Книге Иезекииля: «Тогда я открыл уста свои, и он дал мне есть свиток сей, и сказал мне: сын человеческий! накорми чрево твое, и наполни внутренность твою этим свитком, который я даю тебе» (гл. 3, ст. 2—3). Тот же мотив повторен в том новозаветном сочинении, которое ближе всего подходит к ветхозаветной поэтике, а именно в Апокалипсисе: «И взял я книжку из руки ангела, и съел ее; и она в устах моих была сладка, как мед; когда же съел ее, то горько стало в чреве моем» (гл. 10, ст. 10). Пожрание книги — образ не «красивый» и не «пластичный», но чрезвычайно выразительный и проникновенный, ибо имеет дело с непосредственно–телесным ощущением «нутра» человека[366], а Библия всегда предпочитает выразительность и проникновенность изяществу и пластичности. Так будет ли натяжкой представить себе, что колорит легенды как–то связан с колоритом самого творчества Сладкопевца, с исторической ролью, выпавшей на долю этого обновителя византийской гимнографии через возвращение к роднику поэзии библейского Востока? В самом деле, когда через два столетия в центре всеобщего восхищения оказались гимны Иоанна Дамаскина, об этом ученом поэте, знатоке эллинских традиций, слагались легенды совсем иного стиля[367]. Рассказ о пожранной или выпитой хартии подходит к определенному типу поэта и не подходит к другому. И здесь мы касаемся третьей смысловой возможности легенды: она рисует творчество Романа как спонтанный взрыв, не зависящий от рассудочных расчетов. В этом взрыве народная по духу церковная поэзия после всех попыток и поисков IV—V веков внезапно обретает всю полноту зрелости. Естественность и уверенность, с которой творил Роман, должны были и впрямь казаться современникам чудом, требующим сверхъестественного вмешательства.
Здесь надо оговориться. Спонтанность и первозданность творчества Сладкопевца не надо понимать слишком буквально; он застал довольно развитую традицию. К сожалению, мы почти ничего не знаем о его предшественниках и старших товарищах, но они, несомненно, были. Развитие византийской литургической культуры в IV—V веках[368] не могло не потребовать некоторых достижений и в области церковной поэзии. Уже при императоре Феодосии II (408—450) в столице действовал кружок благочестивых стихотворцев, среди которых особенно выделяется Авксентий, родом сириец (т. е. земляк Романа); как говорит автор жития Авксентия, последний сочинил «приятнейшие и полезнейшие» тропари[369]. Возможно, к эпохе, непосредственно предшествовавшей выступлению Сладкопевца, относится расцвет такой поэтической формы, как «равнострочные» литургические гимны, подчиненные правилам тонического стихосложения и представляющей собой по большей части трехстопные анапесты. Облик этих гимнов отмечен ровной, умиротворенной монотонностью; их содержание всегда примерно одно и то же — образ космической литургии, в которой участвуют ангельские чины и воинства[370], Богородица и святые, предстательствующие за людей[371]. Вот одно из таких песнопений:
Твоей плоти, Христе, причастились мы | И святой твоей крови сподобились; | Дня сего совершили течение; | Сон в ночи несмущаемый даруй нам. | Ради нас во плоти обретавшийся, | В мир родившийся от Богородицы! | Существа тебя четверовидные[372] | Восхваляют, отца безначального; | Тебя хоры поют бестелесные, | Слово божие со–безначальное; | Тебя силы величат с господствами, | Духа истины, бога великого; | Тебя верные все исповедуют, | Три лица, божество нераздельное! | Неневестная дева пречистая, | В рабском образе слово родившая, | Все апостолы, все исповедники, | Помолитесь за нас перед Господом, | Да устами дерзнем недостойными | Ныне дар вознести песнословия | На престоле предвечном воссевшему.
Позднее таких стихов в Византии уже не писали, но в ран–невизантийскую эпоху они были довольно распространенным явлением. Отдал им дань и Роман Сладкопевец. Принадлежащая ему равнострочная стихотворная молитва удерживает основные тематические и композиционные шаблоны жанра, хотя выгодно отличается экспрессией интонации:
Приидите, поклонимся, верные, | Человеков спасителю кроткому, | Сыну божию благоутробному, | Властодержцу, терпеньем обильному, | Кого силы величат небесные, | Кого рати поют бестелесные, | Языками своими огнистыми, | Голосами своими немолчными | Трисвятое гласят песнословие | И победное молвят хваление, | Восславляют Отца безначального, | Сына, купно со Духом совечного, — | Нераздельных всецело по сущности, | В ипостасях троимых таинственно. | Пребожественной силы величие | Совокупно всей тварию славимо. | Богородица, Дева пречистая, | Не отвергни, честная, рабов Твоих, | Что житейской гонимы пучиною | И валами разимы мятежными. | Горних сил без сравненья славнейшая, | Голубица, от духа позлащенная[373], | Ты апостолов честь и хваление, | Ты страдальцев о Господе рвение, | Ты всецелой земли упование, | О, прекрасная башня Давидова, | Град, двунадесять врат отверзающий[374], | Благовоний духовных хранилище, | Людям божьим стена и прибежище, | И неложное им утверждение, | И для праведных душ охранение, | И безгрешным телам освящение! | Почитаем Тебя, благодатная, | Славословим Тобою рожденного, | Слезно молим и просим о милости | В предстоящее время возмездия. | Боже, Боже, в тот день не оставь меня, | Изыми из огня неугасного, | Не предай сатане на ругание, | Не соделай бесовским игралищем! | Ибо паче иных, окаяннейший, | Я изжил свою жизнь в беззаконии, | Осквернился и духом, и плотию, | И что делать мне ныне, не ведаю. | Сего ради взываю о милости, | Как блудница, к стопам припадавшая, | Изливаю рыдания теплые: | Изыми меня, Господи, Господи, | Из пучин моего беззакония, | Яко пастырь благий, не оставь меня | Претыкаться о скалы погибели, | От страстей обступивших избавь меня | И отверзи мне очи духовные, | Да воззрю я на лик Твой божественный | И в сердечном веселии вымолвлю: | Подобает Тебе поклонение | Со Отцем и Святым Утешителем, | И на всякое время хваление, | Милосердный, от твари взывающей. |
Как видит читатель, традиционная тема дана у Романа глубже и человечней, чем у его собратий по жанру: акцент лежит не на блеске небесного церемониала, а на страданиях мятущейся души, которая ищет просветления. Эта проникновенность сочетается с формальным изяществом стиховых созвучий (рифм, рифмоидов, ассонансов). Но не с такими гимнами связана слава Сладкопевца: он вошел в историю мировой литературы прежде всего как автор кондаков. Та раскованность, которой отмечено творчество диакона из Берита, позволила ему достичь в этой области громадной продуктивности: по сообщениям уже цитировавшегося Менология Василия II, он написал около тысячи кондаков (в настоящее время из них сохранилось около 85, причем атрибуция некоторых сомнительна).