Надежда - Андре Мальро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он чувствовал, что Гарсиа уважают все, даже Негус. И Гарсиа говорил по-русски.
— Что ж, давайте по порядку… Первое: из нежелания отказывать; офицером он стал по отцовскому решению, республиканцем стал много лет назад из либерализма, к тому же он достаточно интеллигентен… Второе: заметьте, что он кадровый офицер (здесь он не единственный), и как бы он ни относился в политическом плане к соседям напротив, это обстоятельство играет свою роль. Третье: мы в Толедо. Вы знаете, в начале всякой революции немало театральщины; сейчас и здесь Испания — сплошное подражание Мексике [74]…
— A в другом лагере?
— Телефонная связь между нашим штабом и Алькасаром не прервана, и обе стороны пользуются ею с начала осады. Во время последних переговоров было решено, что мы отправим парламентером майора Рохо. Рохо здесь же и учился. У него с глаз снимают повязку: перед ним дверь кабинета Москардо. Вы видели снаружи стену, что слева. Пробоина. Кабинет под открытым небом. Москардо при всем параде сидит в кресле, Рохо на стуле, из тех, на которых сиживал в годы ученья. И над головой Москардо, мой добрый друг, на уцелевшей стене — портрет Асаньи, который они забыли снять.
— А как насчет мужества? — спросил Головкин, слегка понизив голос.
— Тут следовало бы обратиться к кому-то, у кого был случай понаблюдать на более близком расстоянии, чем довелось мне. В данный момент наши лучшие силы — штурмовая гвардия. Твое мнение, Мануэль?
Он повторил вопрос Головкина по-испански.
Мануэль зажал нижнюю губу между пальцами.
— Никакое коллективное мужество не устоит перед самолетами и пулеметами. В целом, те из ополченцев, кто хорошо организованы и вооружены, ведут себя мужественно, остальные драпают. Хватит с нас ополчения, хватит колонн: нужна армия. Мужество — проблема организационная. Остается выяснить, кто из них согласится на организованность…
— Вы не думаете, что этот капитан как кадровый офицер мог сохранить какую-то симпатию к кадетам? — спросил Прадас, обращаясь к Гарсиа.
— Мы с ним говорили на эту тему. По его словам, в Алькасаре их и пятидесяти не наберется; все правда. Алькасар обороняют офицеры и гражданские гвардейцы. Так что юные герои высшей расы, защищающие свой идеал от разъяренной черни, — испанские жандармы. Да будет так.
— В целом, Гарсиа, как ты объясняешь то, что произошло на площади? — спросил Мануэль.
— На мой взгляд, и раздатчик сигарет, и чудак, притащивший лезвия, и Эрнандес в истории с письмами повиновались, сами того не сознавая, одному и тому же побуждению: доказать соседям сверху, что те не имеют права их презирать. То, что я говорю, похоже на шутку; но это очень серьезно. В Испании левых и правых разделяет еще и то, что одни ненавидят унижения, а другие возводят в культ. Народный фронт, при прочих его характеристиках, — сообщество людей, ненавидящих унижение. Скажем, до мятежа, в любой деревне из двух мелких буржуа один был за нас, другой — против. Тот, кто был за нас, хотел, чтобы все относились друг к другу сердечно, тот, кто был против, хотел, чтобы одни смотрели на других сверху вниз и наоборот. Потребность в братстве, противостоящая страстному культу иерархии, — конфликт весьма существенный у нас в стране… а может, и в каких-то других.
Мануэль не очень доверял психологии в этих областях; но сейчас ему вспомнились слова старика Барки: «Противоположность унижению, малыш, — это не равенство, а братство».
— Когда я узнаю, конкретно говоря, — начал Прадас, — что при республике зарплата выросла втрое; что крестьяне, следовательно, смогли, наконец, покупать себе сорочки; что фашистское правительство восстановило прежние зарплаты; что, следовательно, тысячи галантерейных магазинчиков, которые открылись было, вынуждены были закрыться, я понимаю, почему испанская мелкая буржуазия стоит на стороне пролетариата. Одно только унижение не побудило бы взяться за оружие даже две сотни человек.
Гарсиа начал выделять партийные словесные штампы: у коммунистов таким словом было «конкретно». Ему, впрочем, известно было, что и Прадас, и даже Мануэль не доверяют психологии; но хоть Гарсиа и считал, что, оценивая перспективы борьбы с фашизмом, надо опираться на экономику, он считал также, что между анархистами (и их приверженцами), социалистическими массами и коммунистическими группами в смысле экономического их положения особой разницы нет.
— Согласен, мой добрый друг, однако же наши лучшие и самые многочисленные силы составляют не уроженцы Эстремадуры, где люди едят желуди. Но не приписывайте мне теорию революции как реакции на унижение, прошу вас! Я пытаюсь понять то, что произошло нынче утром, а не общее положение в Испании. В конечном итоге — как вы бы сказали — Эрнандес не владелец галантерейного магазина, даже и в переносном смысле. Капитан — в высшей степени честный человек, и революция для него — способ осуществить свои этические устремления. Для него драма, которую все мы переживаем, — его личный Апокалипсис. В таких полухристианах, как он, всего опасней их жертвенность: они готовы совершить худшие ошибки, лишь бы заплатить за них жизнью.
Гарсиа казался тем умнее некоторым своим слушателям, что они скорее угадывали, чем понимали смысл его слов.
— Разумеется, — продолжал он, — Негус — не Эрнандес, но разница между либералом и либертарием[75] всего лишь в терминологии и темпераменте. Негус говорит, что они, анархисты, всегда были готовы к смерти. Для лучших это правда. Заметьте, я сказал — для лучших. Они опьянены братством, хоть и знают, что все это недолговечно. И они готовы умереть после нескольких дней экзальтации — или мести, у кого что, — когда люди пожили, как им мечталось. Помните, он сказал: как сердце велит… Вот только для них подобная смерть — оправдание всему.
— Мне не по душе люди, которые позируют перед фотографом, выставив револьвер, — сказал Прадас.
— Иногда это те же, кто восемнадцатого июля экспроприировал оружие у богачей, держа в кармане сжатый кулак, чтобы думали, что там револьвер.
— Анархисты…
— Анархисты, — сказал Мануэль, — это слово, которое годится прежде всего на то, чтобы вносить путаницу. Негус — член ФАИ, дело известное. Но в сущности, считаться нужно не с тем, каких мыслей придерживаются его соратники, а с тем, что миллионы людей, не являющихся анархистами, эти мысли разделяют.
— Их мысли о коммунистах? — спросил досадливо Прадас.
— Да нет, мой добрый друг, — сказал Гарсиа, — мысли о борьбе, о жизни. Те же, которых придерживается… ну хотя бы французский капитан. С подобной позицией, заметьте, я уже сталкивался: в семнадцатом — в России, полгода назад — во Франции. Это отрочество революции. Пора все-таки осознать, что массы — одно, а партия — другое; это можно проследить начиная с восемнадцатого июля.
Он поднял вверх свою трубку.
— Труднее всего на свете заставить людей думать над тем, что они собираются делать.
— Но ведь только это и идет в счет, — сказал Прадас.
— Обречены измениться или умереть, — грустно сказал Головкин.
Гарсиа молчал, размышляя. Для него в анархо-синдикализме был «анархизм» и был «синдикализм»; опыт профсоюзной работы был позитивной стороной анархистов, идеология — негативной. Ограниченность испанского анархистского движения (колоритность не в счет) была ограниченностью синдикализма как такового, и самые разумные из анаров причисляли себя к приверженцам не теософии, а Сореля[76]. И тем не менее весь разговор шел так, словно анархисты — это особое племя, словно их природа не такая, как у других людей, словно Гарсиа должен подходить к ним не как политик, а как этнограф.
«И ведь по всей Испании в этот утренний час, наверное, ведутся такие разговоры… — думал Гарсиа. — Куда более деловым подходом было бы выяснить, на каких основах можно добиться, чтобы решения правительства выполнялись совместными действиями организаций, именуются ли они ФАИ, или НКТ, или коммунистическая партия, или ВСТ… Странно, как любят люди спорить не о том, каким образом действовать, а о чем-то другом как раз в тот момент, когда действовать — вопрос жизни и смерти. Надо бы мне побеседовать с каждым из этих субъектов в отдельности о том, что все-таки можно сделать».
Какой-то милисиано спросил о чем-то Мануэля, потом подошел к Гарсиа:
— Товарищ Гарсиа? Тебя спрашивают в комендатуре: звонили из Мадрида.
Гарсиа связался с Мадридом.
— Как переговоры?
— Священник еще не вышел. Установленный срок истекает через десять минут.
— Как только что-нибудь узнаете, сразу звоните.
Как, на ваш взгляд, положение?
— Скверное.
— Очень скверное?
— Скверное.
Глава пятаяЭрнандес, знавший, что Гарсиа позвали к телефону, дожидался его, чтобы вместе вернуться в музей.