Гости Анжелы Тересы - Дагмар Эдквист
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Давид был захвачен общим настроением, он тоже почувствовал свою сопричастность к волнению всех окружавших его людей.
Но рядом с ним сидел какой-то жирный мужчина, он не смотрел и не слушал, он прямо засыпал над своей кружкой пива. Давид вспомнил жуткую историю об одном очень толстом человеке, любовница пыталась его убить, но так и не достала до живого места.
Трагичность благосостояния как раз в этом: ничто уже больше не достает до твоего сердца — ни хорошее, ни плохое. Он почувствовал что-то вроде жалости к жирному человечку, потому что это он, а не Давид сидел там, даже не подозревая о своей неспособности к переживанию.
Выйдя на улицу, он увидел Баррио Чино уже не совсем такой, какой она предстала перед ним прежде. Она уже больше не казалась ему чужой и страшной, — у всех встречавшихся ему по дороге женщин он видел глаза Люсьен Мари. И в ней текла такая же горячая средиземноморская кровь, в ней бился тот же быстрый пульс, заставлявший сильнее биться и его сердце. Благодаря ей он лучше узнал их, этих женщин.
Благодаря ей, его источнику.
Только в коридоре гостиницы он вспомнил: там, за запертой дверью, ей захотелось уснуть сном невесты, и к этому желанию он должен отнестись с уважением.
19. Букет из бессмертников для невесты
На другое утро, когда Давид — довольно поздно — постучал в дверь к Люсьен Мари, она сидела, выпрямившись, на краю кровати, еще не одетая. Глаза у нее подозрительно блестели и немного опухли.
— Мы должны поторопиться, чтобы вовремя успеть в консульство, — сказал он.
Она отвернула лицо и ответила едва внятно:
— Может быть, нам следовало бы подождать…
— Подождать? Зачем?
Только сейчас он заметил, что она сидит и беззвучно плачет. Немного виноватый, немного разочарованный, он спросил:
— Ты огорчилась, что я вчера вечером ушел?
К его облегчению, она сделала отрицательный жест, отметая подобное подозрение, как бессмыслицу.
— Тогда в чем же дело?
С неожиданной резкостью она протянула вперед свою левую руку.
— Вот в чем! Я не могу…
Она жалобно закричала, но голос ее пресекся и он едва расслышал:
— Она ни на что не годится. Я не могу даже одеться.
В монастыре ее обслуживали полностью. Там было в порядке вещей, что она ничего не может делать сама. Но теперь, когда она оттуда выписалась и должна бы быть совсем здорова…
Только что, перевязывая себе руку и накладывая на нее широкий пластырь, она увидела, как атрофировались ее мускулы за эти несколько недель. Рука стала в два раза тоньше — как ей показалось — чем раньше, и никак не выпрямлялась. И тут Люсьен Мари охватила паника. Она представила себе, как ее круглая, изящная рука постепенно превращается в громадный кривой коготь — она увидела перед собой свое будущее — будущее инвалида.
Давид обнял ее и почувствовал, как дрожит все ее тело, как болезненно оно напряжено.
— Милая моя, дорогая девочка. Как плохо работает моя фантазия во всех практических вопросах… Я бы давно должен был прийти к тебе и помочь, — с раскаянием произнес он.
Она его слегка отодвинула от себя.
— Мы должны все спокойно и трезво взвесить, — сказала она, хотя дрожь ее тела противоречила словам. — Я не могу выйти за тебя замуж, если я буду тебе только обузой. Лучше нам немного подождать… А пока я поеду домой.
Вот что, оказывается, нашептала ей паника. Скорей на самолете в Париж, Заползти в серый, разношенный уют своей семьи, спрятаться среди трех женщин, там, где физические недостатки и недуги естественны и никого не пугают. Никогда больше не лелеять опасных грез о побеге в иную жизнь.
Давид взял ее за плечи и посадил на край постели. Рассказал, что знал сам, о воспалении мускульного мешочка. Требуется время и упражнения, чтобы потерявшие чувствительность сухожилия и увядшие мускулы смогли начать работать опять.
— Да, конечно, но…
— Потом у тебя ведь есть еще и правая рука…
— Я знаю, — сказала она, не поднимая глаз. — Я знаю, я должна быть благодарна, что…
Она резко втянула в себя воздух, продолжала:
— Я знаю, что есть на свете инвалиды и всякое такое; весь ужас только в том, что к ним нужно отнести саму себя.
— Но ведь ты себя к ним не относишь? — спросил Давид. — Он заставил ее смотреть ему в глаза.
Она вздохнула — продолжительно, глубоко.
— Нет, кажется, — согласилась она. — Но кто может поручиться…
Она прервала себя. Что-то было не то в ее восприятии проблемы, даже перед самой собой. Паника не сама по себе затронула ее, а только в сочетании с судьбой Давида.
Он сказал интуитивно:
— Ты мне не слишком доверяешь.
— Я не доверяю? Прилетела к тебе…
Он слегка улыбнулся и покачал головой. Оба смутно понимали, о чем идет речь. И тот и другой помнили, как произошел разрыв с Эстрид. Люсьен Мари волей-неволей пришлось узнать кое-что не очень привлекательное о Давиде…
(Он догадался об этом, стиснул зубы, было мучительно увидеть в глазах другого человека моментальный снимок себя самого в таком неприглядном виде, уже недоступном для ретуши.) Ее любовь уже пережила крушение иллюзий. Она согласилась принять его таким, каков он был: не выдерживающим больших нагрузок. В критические минуты на него положиться нельзя.
(Но иногда у Давида в душе вновь и вновь поднималось чувство протеста: это не совсем так. Почему она не хочет разобраться?)
Инстинкт материнства заставил ее напрячь все силы, сделал саму ее слабость действенной: что ж, придется тогда этим заняться мне, взять на себя тот груз, который оказывается самым тяжелым…
Эта мысль не испугала ее. Наоборот, сняла то таинственное и опасное, чего она боялась в характере Давида.
Но теперь она попала в противоположную ситуацию. Теперь она сама стала обузой. И ожил опять страх, что Давид изменится, замкнется в себе, станет чужим и непонятным, ускользнет. Страх, трудно выражаемый словами. Холод в руках и дрожь во всем теле. Неверие в возможность выздороветь и наладить свою жизнь.
— …А ты был таким добрым ко мне все это время, — прибавила она, смутно ощущая все же угрызения совести.
Давид стоял молча. Он был достаточно чутким, чтобы хорошо понимать ее чувства, — и заразительная меланхолия всеми своими щупальцами потянулась от нее к нему. Ощущение беспомощности, того, что как раз тогда, когда мы больше всего нуждаемся в помощи, мы не можем ее ни давать, ни принимать. Именно в этот момент человек осужден на одиночество, никто не в состоянии проникнуть к нему внутрь, никто не достанет снаружи.
Но попытка оказалась неудачной, щупальцам меланхолии не за что было ухватиться. В следующее мгновение он уже с поразительной уверенностью знал: я могу. Я гожусь. Я в состоянии помочь ей и себе.