Эротизм без берегов - Маргарита Павлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Триродов, для того чтобы «воскресить» Матова, должен сначала «убить» его; Кантрель, напротив, работает только с уже умершими людьми; однако оба они создают лишь имитацию жизни, но не саму жизнь. Дмитрий Матов и ожившие покойники Кантреля предстают как симулякры, лишенные главной составляющей истинной, естественной жизни — свободы. Их существование целиком и полностью зависит от экспериментатора, вольного в любой момент прекратить свой опыт. В этом смысле они похожи на булгаковского Шарикова, агрессивность и скудоумие которого определяются не столько социальными условиями, и даже не тем, что в прошлой жизни он был собакой, сколько тем, что он является продуктом искусственного манипулирования жизнью. Понятно, почему Мишель Фуко говорит о том, что воскресин делает явной невозможность воскрешения: «<…> в этом потустороннем пространстве смерти, которое он актуализирует, всё как в жизни, сделано по ее подобию; это подкладка жизни, отделенная от нее незаметной тонкой черной прослойкой. Жизнь повторяет себя в смерти, сообщается с ней посредством абсолютного события, но никогда не отсылает к самой себе. Это та же жизнь, и, однако, это совсем не жизнь»[480].
В романе Сологуба «Тяжелые сны» главный герой Логин становится свидетелем того, как дети предводителя дворянства Дубицкого по команде отца представляют мертвецов.
«— Умри! — крикнул отец.
Дети угомонились и лежали неподвижно, вытянутые, как трупы. Дубицкий с торжеством взглянул на Логина. Логин взял пенсне и внимательно рассматривал лица лежащих детей; эти лица с плотно закрытыми глазами были так невозмутимо-покойны, что жутко было смотреть на них»[481].
Триродов, в сущности, также сводит «тихих детей» на уровень оживших автоматов; не случайно в трилогии постоянно подчеркивается их неподвижность, спокойствие, граничащее с мертвенностью. Они, как и дети Дубицкого, не имеют своей воли. Показателен эпизод, в котором описывается, как Триродов одним своим взглядом заставляет детей выйти из состояния глубокого, похожего на летаргический, сна: «Триродов быстро спустился по лестнице в тот покой, где спали тихие дети. Легкие шаги его были едва слышны, и холод дощатого пола проникал к его ногам. На своих постелях неподвижно лежали тихие дети и словно не дышали. Казалось, что их много и что спят они вечно в нескончаемом сумраке тихой опочивальни.
Семь раз останавливался Триродов — и каждый раз от одного его взгляда пробуждался спящий» (С. 155).
«Тихие дети» нужны ему, чтобы помочь оживить спящего в своей могилке мальчика Егорку. Восставший от смертного сна Егорка кажется гомункулусом, порожденным суверенной волей творца:
«— Ты проснешься, милый, — заклинает Триродов. — Проснись, встань, приди ко мне. Приди ко мне. Я открою твои глаза, — и увидишь, чего не видел доныне. Я открою твой слух, — и услышишь, чего не слышал доныне. Ты из земли, — не разлучу тебя с землею. Ты от меня, ты — мой, ты — я, приди ко мне. Проснись!»
(С. 154)X. Баран, обобщая отзывы современной Сологубу критики на роман «Навьи чары», отмечает, что «в ряде рецензий герой Сологуба — Триродов прямо обвинялся в педерастии, а таинственные „тихие мальчики“, проживающие в его усадьбе, были отнесены к числу его жертв»[482]. Писатель, конечно, пытался возражать, утверждая, что ничего предосудительного в отношениях Триродова и «тихих детей» нет. Однако очевидно, что в своих опровержениях Сологуб не был абсолютно искренним. Выше уже указывалось, что гомосексуальные мотивы, пронизывающие многие произведения Сологуба, связаны прежде всего с идеей отказа от совокупления и деторождения. Действительно, те, кто принадлежит одному полу, не могут рождать детей, и их любовь тем самым перестает, как сказал бы Шопенгауэр, «одушевляться волей рода». Впрочем, среди «тихих детей» есть не только мальчики, но и девочки. Главное, что их объединяет, — это удивительная бесполость, приводящая к стиранию различий между полами. «Тихие мальчики» потому и «тихие», что не обладают мужскими качествами; то же самое можно сказать и о «тихих девочках». В сущности, колония Триродова населена андрогинами, существующими вне сексуальности. В «Каплях крови» есть такой эпизод: на Елисавету нападают два парня, пытаясь изнасиловать ее: «Сильные, но неловкие парни свирепели. Ярила и пьянила чрезмерность сопротивления, и падение разрываемых на их телах лохмотьев, и внезапная нагота их тел. Они били Елисавету, сначала кулаками, потом быстро ломаемыми и оброснутыми ветвями. Острые пламена боли впивались в голое тело, — и соблазняли Елисавету жгучим соблазном сладко отдаться. Но она не поддавалась. Ее звонкие вопли разносились далеко окрест» (С. 143–144).
Боль будит в Елисавете жгучие желания, но когда приближается момент кульминации — собственно сексуального насилия (которого Елисавета на самом деле жаждет) — появляются «тихие мальчики» и погружают парней и Елисавету в «сладкое и жуткое» забвение. Из солнечного мира, напоенного энергиями насилия и желания, «тихие дети» уводят их в лунный мир вечного ожидания и забвения. В этом мире нагота не стыдна, поскольку не вызывает порочных желаний: «Елисавета очнулась. Качнулись над нею зеленые ветки березы и милые, бледные лица. Она лежала на влажной траве, в белом окружении тихих мальчиков. Не сразу вспомнила она, что случилось. Непонятна была нагота, — но не стыдна» (С. 144).
То, что над Елисаветой качаются именно ветки березы, — вполне характерный знак. Дело в том, что у Сологуба береза всегда ассоциируется с телесным наказанием, с розгами, с «березовой кашей», как говорит предводитель дворянства Дубицкий[483]. Настоящей порке Елисавета подвергается, обороняясь от напавших на нее парней.
Любопытно, что Егорка впадает в летаргическое состояние именно после порки, которую ему устраивает мать. Но еще до этого он проводит неделю в обществе «тихих» детей, которые фактически советуют ему вернуться к матери, а на слова Егорки о том, что она может прибить его, отвечают, что родители бьют любя и что «у людей это вместе — стыд, любовь, боль» (С. 149). Если до порки Егорка все-таки чувствует себя чужим в мире «тихих детей», то после нее он может присоединиться к тем, кто существует на грани двух миров: Триродов выводит его из могилы в мир призрачный и тихий, где нет стыда и соблазна. Личный опыт подсказывает Сологубу, что именно порка является той экзистенциальной ситуацией, в которой похоть переплавляется в негреховное томление плоти. Вот почему для Сологуба во время порки так важно быть полностью обнаженным. Нагота здесь эксплицирует не только возвращение в райское состояние до греха[484], но и телесную радость от контакта с миром. Розга разрушает телесную оболочку, делает ее проницаемой. «Пламя беснований»[485], бушующее в крови, гасится за счет добровольного согласия на насилие, которое на этот раз направлено уже не вовне, а внутрь себя. Тело, которое в момент сексуального напряжения стремится к самораскрытию, к контакту с миром, именно в момент наказания становится проницаемым, причем освобождение от сексуального напряжения является одновременно и освобождением от сексуальности как таковой. Обнаженное тело наказуемого, не вызывая низменных инстинктов, становится для него источником наслаждения и радости от «причащения» «античной» полноте бытия. Таким образом, порка выступает как субститут совокупления, лишенный греховности, связанной с сексуальным влечением.
В Триродовской колонии все (кроме самого Триродова) ходят если не обнаженными, то босыми. Ходить без обуви предпочитают и другие сологубовские герои: та же Елисавета, Анна из «Тяжелых снов», Людмила и Саша из «Мелкого беса». У. Шмид выделил три функции мотива босых ног у Сологуба: во-первых, босые ноги обладают эротической привлекательностью и символизируют свободную любовь, не запятнанную общественной моралью; во-вторых, босоногость парадигматически является противоположностью повседневности; в-третьих, она выражает некую обобщенную «правду бытия»[486]. Однако исследователь упускает из виду и еще один мотив: босые ноги у тех, кто принадлежит миру страдающих, тех, кто переживает боль как наслаждение. Они становятся у Сологуба настоящим фетишем, но не в узком фрейдовском смысле этого слова, не как средство, позволяющее отклонить факт нехватки пениса у женщины, а скорее в смысле более широком, относящемся к природе мазохизма в целом[487]. По словам Делёза, «нет никакого мазохизма без фетишизма в его изначальном смысле». Делёз имеет в виду, что фетишизм есть прежде всего отклонение; у Мазоха речь как раз и идет не о вере в совершенство мира, а о том, чтобы «„окрылить“ себя и бежать от этого мира в грезу». Таким образом, «обоснованность реального оспаривается с целью выявить какое-то чистое, идеальное основание: подобная операция полностью сообразуется с юридическим духом мазохизма»[488].