Воспоминания двух юных жен - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увы! моя Рене, у меня так и нет детей. А ведь наступит, вероятно, день, когда нам станет одиноко в этом тихом уголке, когда нам захочется видеть маленькие платьица, пелеринки, темные или белокурые головки, мелькающие среди цветов и кустов. О, как чудовищны цветы, не приносящие плодов. Я с болью душевной вспоминаю твое прекрасное семейство. Моя жизнь вошла в узкие берега, твоя же расширилась, засияла. Любовь глубоко эгоистична, а материнство обогащает душу. Я хорошо почувствовала эту разницу, читая твое доброе, ласковое письмо. Я позавидовала твоему счастью, тому, что ты живешь сразу в трех сердцах! Да, ты счастлива: ты мудро подчинилась законам общества, а я пренебрегла ими. Только любящие и любимые дети могут утешить женщину, когда красота ее увядает. Мне скоро тридцать лет, а в этом возрасте женщина в глубине души ужасно страдает. Я еще хороша собой, но я уже вижу, что жизнь женщины имеет свой предел; что со мной станется потом? Когда мне исполнится сорок, ему будет только тридцать шесть, он будет еще молод, а я — уже старуха. Иной раз эта мысль проникает мне в сердце, и я часами на коленях умоляю его еще и еще раз поклясться, что если он начнет охладевать ко мне, то непременно скажет об этом. Но он совершенный ребенок, он клянется, что его любовь никогда не ослабеет, а он так красив, что... ты понимаешь! я ему верю. До свидания, мой ангел, неужели спять пройдут годы, прежде чем мы напишем друг другу? Счастье выражает себя однообразно; быть может, только любовники понимают, что описание Рая у Данте превосходит описание Ада. Я не Данте, я всего лишь твоя подруга и боюсь тебе наскучить. Ты — другое дело, ты можешь писать мне, ибо дети разнообразят твою жизнь и приносят тебе все больше и больше счастья, меж тем как я... Но довольно об этом.
Целую тебя тысячу раз.
LIII
От госпожи де л'Эсторад к госпоже Гастон
Дорогая Луиза, я читала и перечитывала твое письмо, и чем глубже я вникала в него, тем яснее видела, что ты не женщина, а сущее дитя; ты ничуть не переменилась, ты забываешь то, что я тысячу раз твердила тебе: Общество крадет Любовь у Природы; но в природе век любви недолог, и никакие старания общества не могут этого изменить; поэтому все благородные натуры пытаются превратить этого ребенка в зрелого мужа, — но тогда Любовь становится, по твоим словам, чем-то чудовищным. Общество, дорогая моя, возжелало быть плодовитым. Заменив мимолетное безумство природы долговечными чувствами, оно создало величайшую человеческую ценность: Семью, извечную основу Общества. Оно принесло и мужчину, и женщину в жертву своему творению — ибо не будем заблуждаться, отец семейства отдает свой ум, свои силы, все свои богатства жене. Кто, как не женщина, вкушает плоды всех его жертв? Роскошь, изобилие — разве всего этого добиваются не ради нее? Слава и изящество, уют и блеск дома — все это ее достояние. О, мой ангел, ты снова заблуждаешься. Внушать обожание — дело юной девушки, но через несколько весен эта радость тускнеет; женщине — жене и матери — уготована иная роль. Чтобы удовлетворить свое тщеславие, женщине, пожалуй, довольно просто знать, что она способна внушать обожание. Но если ты хочешь быть женой и матерью — вернись в Париж. Позволь мне повторить тебе: счастье погубит тебя, как других губит несчастье. Вещи, которые никогда не приедаются — тишина, хлеб, воздух, — хороши тем, что мы их не замечаем, меж тем как вещи вкусные возбуждают наши желания и в конце концов притупляют их. Послушай меня, дитя мое! Даже если бы сейчас нашелся мужчина, который полюбил бы меня и я ответила бы ему взаимностью, испытав к нему такое же сильное чувство, какое ты испытываешь к Гастону, я сумела бы сохранить верность дорогим моему сердцу обязанностям и горячо любимой мною семье. Материнство, мой ангел, для сердца женщины нечто такое же простое, естественное, плодотворное, неистощимое, как стихии для природы. Я вспоминаю, как когда-то, почти четырнадцать лет тому, я ухватилась за самопожертвование и преданность долгу, как утопающий хватается за мачту разбитого корабля, — с отчаяния; однако теперь, окидывая внутренним взором всю мою жизнь, я понимаю, что и ныне положила бы самоотречение в основу своего существования, ибо это самое прочное и самое плодотворное из чувств. Пример твоей жизни, зиждущейся на жестоком, хотя и прикрытом поэзией сердца эгоизме, подтверждает мое мнение. Я никогда больше не буду говорить тебе об этом, но я не могла не высказать тебе в последний раз свои убеждения — ведь я вижу, что счастье твое переживает самое ужасное из испытаний. Я много размышляла о твоей жизни в деревне, и вот к какому я пришла выводу. Наше телесное бытие, равно как и бытие духовное, — не что иное, как цепь повторяющихся движений. Всякая неожиданность, нарушающая этот привычный ход вещей, несет с собой либо радость, либо горе, меж тем и радость, и горе — своего рода лихорадка, состояние кратковременное, ибо долго выносить его невозможно. Строить свою жизнь на крайностях — то же, что все время болеть. Ты больна своей страстной любовью, ты не даешь ей перерасти в ровное и чистое чувство, какое связует супругов. Да, ангел мой, теперь я признаю: радость супружеской жизни именно в покое, в глубоком понимании друг друга, в умении разделить счастье и горе супруга — во всем, что служит мишенью для пошлых шуток. О, какие мудрые слова сказала герцогиня де Сюлли[120], жена великого Сюлли, когда узнала, что муж ее, человек строгих правил, не погнушался завести любовницу. «Все очень просто, — сказала герцогиня, — в моих руках честь дома, и мне вовсе не к лицу играть роль куртизанки». В тебе больше чувственности, чем нежности, поэтому ты хочешь быть разом и женой и любовницей. У тебя душа Элоизы и страстность святой Терезы[121], под сенью закона ты творишь блуд, одним словом, ты подрываешь устои брака. Много лет назад, когда я перед свадьбой шла на уступки в надежде обрести впоследствии счастье, ты бранила меня за безнравственность, теперь же ты сама пускаешь в ход всевозможные уловки, чтобы продлить свое блаженство, и, значит, заслуживаешь упреков, которыми осыпала меня. Ты что же, хочешь подчинить и природу и общество своему капризу? Ты не меняешься, ты не желаешь стать взрослой женщиной, ты сохраняешь все желания и стремления юной девушки и притом не гнушаешься самым точным и торгашеским расчетом; ведь ты наряжаешься не бескорыстно? По-моему, все твои предосторожности свидетельствуют лишь о том, что ты не доверяешь мужу. О, милая Луиза, если бы ты знала, как сладостны старания матери, пестующей в себе доброту и нежность! Независимость и гордость моего нрава растворились в мягкой меланхолии, а ее в свой черед рассеяли радости материнства. Утро моей жизни было хмурым, но вечер будет чист и ясен. Боюсь, как бы у тебя не получилось наоборот.
Заканчивая письмо, я молю Бога, чтобы он надоумил тебя приехать хоть на денек к нам — ты узнала бы тогда, что такое семья с ее несказанными радостями, которые постоянны и вечны, ибо неподдельны, просты и послушны природе. Но увы! Мой разум не в силах побороть твое заблуждение — ведь оно делает тебя счастливой! У меня слезы наворачиваются на глаза, когда я думаю об этом. Я искренно верила, что за несколько месяцев супружеской жизни ты насытишься и рассудок вернется к тебе, но я вижу, что ты ненасытна и, убив возлюбленного, в конце концов сумеешь убить и самое любовь. Прощай, дорогая заблудшая овечка, я в отчаянии, ибо письмо, где я описывала мое счастье, надеясь вернуть тебя в общество, стало гимном твоему эгоизму. Да, в любви ты думаешь только о себе и любишь Гастона не столько ради него, сколько ради себя самой.
LIV
От госпожи Гастон к графине де л'Эсторад
20 мая.Рене, беда пришла; нет, она не пришла, она обрушилась на бедную Луизу как гром среди ясного неба. Ты поймешь меня: под бедой я разумею подозрение в измене. Уверенность убила бы меня. Третьего дня я, совершив утренний туалет, хотела предложить Гастону немного погулять перед завтраком, но его нигде не было. Наконец я заглянула в конюшню и увидела, что кобыла Гастона вся в мыле; грум ножом снимал с ее крупа хлопья пены. «Кто это так заморил Федельту?» — спросила я. «Господин Гастон», — отвечал мальчик. На копытах лошади я увидела парижскую грязь — она совсем не похожа на деревенскую. «Он ездил в Париж», — подумала я. От этой мысли у меня вся кровь прихлынула к сердцу, в уме промелькнуло множество самых разных подозрений. Он ездил в Париж втайне от меня, выбрав время, когда я оставляю его в одиночестве, он спешил, он едва не загнал Федельту!.. Предчувствие беды так сдавило мне грудь, что я чуть не задохнулась. Я сделала несколько шагов и опустилась на скамью, чтобы прийти в себя. Тут и застал меня Гастон. Увидев мое бледное, испуганное лицо, он торопливо и встревожено спросил, что со мной. Я встала и взяла его за руку, но ноги у меня подкашивались, и мне пришлось снова сесть; тогда он поднял меня на руки и отнес в гостиную; перепуганная прислуга последовала за нами, но Гастон мановением руки отослал всех. Когда мы остались одни, я, не говоря ни слова, заперлась в спальне и дала волю слезам. Гастон часа два стоял под дверью, слушая мои рыдания и с ангельским терпением уговаривая меня объяснить, что случилось. Я не отвечала. «Я не выйду к вам, покуда у меня красные глаза, а голос дрожит», — сказала я наконец. Мое «вы» так поразило его, что он выбежал из дома. Я умылась ледяной водой, привела себя в порядок, отворила дверь нашей спальни и увидела Гастона — он вернулся так тихо, что я и не слышала. «Что с тобой?» — снова спросил он. «Ничего, — отвечала я. — Я увидела на копытах Федельты парижскую грязь, я не понимаю, отчего ты поехал в город, не сказав мне ни слова; впрочем, ты свободен». — «В наказание за недоверие тебе придется ждать моих объяснений до завтра», — сказал он. «Посмотри мне в глаза», — попросила я и устремила на него взор: бесконечность проникла в бесконечность. Нет, я не заметила того облачка, которым неверность обволакивает душу и замутняет ясность зрачков. Тревога моя не прошла, но я притворилась успокоенной. Мужчины умеют обманывать и лгать не хуже нас! Больше мы не расставались. Временами, глядя на него, я особенно остро чувствовала, как неразрывно мы с ним связаны. Какой трепет охватил меня, когда он отлучился на мгновение, а потом вернулся! Вся моя жизнь в нем, а не во мне. Твое жестокое письмо получило жестокое опровержение. Разве чувствовала я себя когда-нибудь такой зависимой от моего чудесного испанца, для которого я была тем, чем этот безжалостный мальчишка стал для меня? Как я ненавижу его лошадь! Зачем мне вообще понадобилось заводить лошадей! Но в таком случае надежнее всего было бы отрубить Гастону ноги или держать его взаперти, как в тюрьме. Я долго размышляла об этих глупостях — представляешь, до какого безрассудства я дошла?! Если любовь угасла, мужчине рано или поздно становится скучно, и тогда никакая сила не удержит его. «Я тебе надоела?» — спросила я его в упор, надеясь застать врасплох. «Зачем ты мучишь себя понапрасну? — ответил он, глядя на меня с кротким сочувствием. — Я никогда еще не любил тебя так сильно!» — «Если это правда, мой обожаемый ангел, — сказала я, — позволь мне продать Федельту!» — «Продай!» — услышала я в ответ. Это слово хлестнуло меня, как пощечина. Всем своим видом Гастон словно говорил: «Ты богачка, здесь все твое, а я никто, мои желания не в счет». Быть может, я все это выдумала, и он не имел в виду ничего подобного, но эта мысль была сильнее меня, и я снова покинула его: наступила ночь, пора было ложиться спать.