Матисс (Журнальный вариант) - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лампа медленно поворачивалась сквозь распустившийся чернильный осьминог.
Королев встряхнул бутылку и ринулся за ними.
Достав с пояса тесак, Вадя вырыл в палисаднике ямку.
Надю рвало безудержно.
Вадя давал ей пить воды из бутылки и объяснял Королеву, что за Надькой глаз да глаз. Месяц назад они на свалке за продуктовой базой нашли коробку галет, пропитанных бензином. Видимо, кто-то собирался сжечь товар, но передумал. Надя хотела набрать галет, взять с собой, но он не разрешил ей. Теперь стало ясно, что она его не послушалась.
Вадя послал Короля за новой порцией воды. Когда тот вернулся, Вадя ссыпал с кончика ножа кристаллы, они слетели, не оставив никакого следа на блеснувшем металле.
— А я не учуял. Думал, от тебя керосинит. Ты же с машиной возился, — сердито буркнул Вадя.
— И я не учуял, — пожалел Королев. — Я вообще запахов не слышу.
Вадя недоверчиво посмотрел на него.
Надя отпала от штакетника и, покачиваясь, опиралась рукой на дерево. Лицо ее было мокрое.
Вадя сказал ей, чтоб утерлась, отдал бутыль Королеву и перешагнул ограду закапывать ямку.
LXXXIX
— И все-таки хорошо, что мне не все еще помороки отбили! — однажды утром со всех сил подумал Королев. — Пора выбираться из этой прорвы.
Никогда он не разговаривал сам с собой, но сейчас ему очень важно было слышать себя. Собственный голос успокаивал, выводил из цикла бешеных скачков вокруг одной и той же мысли об окончательной утрате жизни.
— А что… — говорил он себе, и язык тыкался слепо в нёбо, губы едва разлипались. Королев прихмыкивал, откашливался и начинал медленно уговаривать себя: — А что, неужели не выберусь? Надо что-то делать, куда-то идти, как-то спасаться. Уехать за границу? Документы у меня с собой. Вот только помыться надо перед походом в посольство. Но откуда я возьму деньги на билет? И потом — что я там буду делать? Вот так же бомжевать, как я бомжую здесь? Там сытнее, это да. Но куда меня пустят, с какой стати? Назваться физиком, хорошим бывшим физиком? Сказать: “Hello, I would prefer to be your school teacher!”4 Там вообще оборванцев хватает. И потом, кто ты такой без родины? Однако это очевидно — в Москве оставаться нельзя. Москва — среда негигиеничная хотя бы. И потом, что человеку нужно? Место, где спать? Спать всего лучше на земле. Что-нибудь покушать? Земля накормит, если надо будет. Отступать некуда, но за спиной вся прекрасная наша страна — вот в нее мы и отступим, не пропадем. Отсюда вывод: идти нужно в землю, собой удобрить ее по крайней мере… Но идти нужно на юг. Там сытнее. Там море. В горах побережья Кавказа есть тайные монастыри. Зимой их заносит по маковку. В них попроситься, если не послушником, то служкой. Носить орехи им буду. А они меня приселят, если что. Или — в Крым, на Чуфут-Кале, там в пещерном городе на горе есть община. Попроситься туда перекантоваться зиму. А летом все легче, летом солнце кормит… В самом деле, стать не бомжом, а туристом, гулять везде. Прийти на край моря. Долго жить на берегу. Вслушиваться в то, что за морем. Вглядываться в то, что за ним. Потихоньку готовиться к переходу… Нужно двигаться на юг. Ничего, вон на дворе весна. Природа обновляется. И мы обновимся… — Лицо его скривилось, губа задрожала.
Решение уйти на юг, найти в теплых краях хлебное место успокоило внутренности. Ему вновь стал безразличен Гиттис, жизнь вообще. Мечта наполнила его тягой.
Королеву еще помогло то, что после утраты обоняния он обрел подобие эйфории — в голове у него время от времени подымался легкий, влекущий звон. В носоглотке переставала пухнуть пресная глухота и подымался тонкий одуряющий вкус грозового воздуха. Таким запахом веяло из распахнутого в июльский ливень окна. Иногда он ослабевал, перетекая в трезвящий запах мартовского ветра, промытого талой водой.
Сначала он пугался, особенно когда при волне обонятельной галлюцинации застилал глаза дикий красный танец. В бешеной пляске — по синей круговерти — красные, как языки пламени, танцоры неслись вокруг его зрачка. Потихоньку это потемнение он научился выводить на чистую воду. Он просто поддавался, потакал танцорам увлечь себя, а когда цепь растягивалась, убыстрялась, словно бы поглощалась своей центростремительной энергией, он приседал на корточки и изо всех сил рвал на себя двух своих бешеных соседей — танцоров с раскосыми глазами, гибких и сильных, как леопарды, лишенные кожи, — и они опрокидывались на спину, увлекая других, — и взгляд тогда прояснялся.
Эти симфонии запахов помогли ему. Он прикрывал глаза и отлетал душой в покойные упоительные области. “Человеку должно быть в жизни хотя бы один раз хорошо, — думал Королев. — Это как наживка. Стоит один раз поймать кайф — не так важно, от чего, — и когда-нибудь потом воспоминание об этом может вытянуть тебя в верные руки. Что у меня было хорошего в жизни? Голова? Природа? Тело?” Здесь он замирал всем чутьем, пытаясь очистить незримую область наслаждения от наносов бесчувственности, — но ничего представить у него не получалось, кроме плотской сокрушительной любви, которую он однажды пережил в юности.
Кроме внезапного сознания себя стариком, выведшего его на твердую почву, еще ему помогло то, что Надя стала развлекать его внимание. За этих двоих он держался от страха — они были его единственными, хоть и бессловесными, слушателями. Ему надо было говорить, он должен был не столько выговориться, сколько речью осознать свое положение, просто сформулировать его. Он оказался не в силах одиноко вынести утрату, обретенную собственным убеждением.
К тому же Королев понимал, что у него нет и толики того опыта выживания, какой есть у Вади. И отношение к нему он питал ученическое — корыстное и благодарное в равной мере. Главным было завоевать расположение этого скрытного вождя, чье придирчивое покровительство не только облагораживало Надю, но и укрепляло его самого перед близостью распада. Свое несколько надменное отношение к нему Королев подавлял наблюдением его изобретательности, непреклонности, той слаженности с самим собой, с которой он управлялся со всеми подробностями жизни.
Королев два дня был рядом с Вадей и Надей, сначала как обуза — и потом как младший компаньон. Вместе они сидели под чердаком в его подъезде, на два пролета выше площадки с вещами, куда Королев спускался спать.
В эти ночи вполголоса он выговорил все.
Ему повезло, что в среде бомжей этого рода всегда было уважение к речи, к собеседнику. Пока человек говорил, ему ничто не угрожало, его не перебивали.
— А то ведь и правда, — бормоталась и бежала мысль в первосонье перед Королевым, — ведь правда хочется, страждется на родине дальней, невиданной побывать… Оно, конечно, и понятно, что везде хорошо — особенно для человека непоседливого, но ведь на одном месте ничегошеньки не высидишь. А вот как двинешься, как пойдешь, как пойдешь — вот тогда и полегчает, свет и ветер душу омоют. И солнышко на тебя светит, и ты ему видней, трава, вода в роднике о жизни больше говорят, чем человек со всеми его умственными сложностями, психологизмами, которые только почва для гадостей и любезности… И вот идешь — леса боишься и клонишься к нему, в то же время реке радуешься, в полях тоскуешь… А за Полтавой раскинутся степи, ровное раздолье, полное полувидимой духовитой травы по пояс, солнца, птиц из-под ног… Выколотый зрачок зенита ястреб крылом обводит. Внизу — поля, перелески. Над ними — дыра черноты: белый глаз солнца — прорва света, зрения провал. Жаром напитан воздух. Солнечный сноп. Колосья сжаты серпом затмения. Великая жатва жизни горит, намывает ток. Шар в бездне пара рдеет, дует в пузырь окоема, и горячая стратосфера набирает тягу взлета. Белый бык бодает пчелу зенита и на обочине полдня ворочает плавную пыль. Над медленной водой слабые ветви тени. Скошенное поле — круг прозрачного гончара. Расставленные скирды. Меж них струится лень. Полуденная лень, горячая, как заспанная девка. Пес дышит языком. Вокруг в стреногах кони бродят. Вдали безмолвное село. Холмы облиты маревом — и дышат. Как душен сад. Примолкли птицы. Скорей купаться, ах, скорей! И вот прохладная река. Коса глубокой поймы. Тенистый куст. Песок обрыва. От шороха мальки прозрачны. Долой рубаху. Взят разбег — и бултых — дугою — нагишом! В объятия упругие наяды. Такие искры, брызги — башка Горгоны из стекла. Как смерть прохладная приятна, как прекрасна. Трава потом нежна, нежна как прах. А степи идут до самых теплых морей, где живут цикады сладкогласные, где деревья зимой ни листа не обронят, где человеку жить в довольстве и справедливости легче... И вот туда как раз и следует идти... Тут у нас где только не побываешь, раз ноги сами заведут. А вот начать бы вдоль рек — с Оки на Волгу и дальше к югу, бережком, за правдой… А то — что дома-то, а? Справедливости в человеке меньше, если он на одном месте сидит… Ход прямой, свет белый вокруг всю неясность из души выметут…