Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884 - Дмитрий Мамин-Сибиряк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Освежую, как есть, — соглашался Прошка, скаля зубы.
Незамысловатое варево скоро было готово, и вся компания разделила его по-братски. Здесь все были равны и ели в каком-то благоговейном молчании, осторожно отламывая кусочки хлеба, чтобы не уронить ни одной крошки, и старательно облизывали свои ложки. Глядя на этот ужин, кажется, мертвый захотел бы есть, так все выходило аппетитно. Варево состояло из разваренной поземины пополам с просом. Когда котелок был пуст, все усердно помолились на восток и поблагодарили хозяйку, которая одинаково ответила всем: «Свое кушали».
Окиня ушел спать в балаган к Прошке, Гаврилыч свернулся клубочком тут же у огонька, на медных штыках, подостлав под себя рогожку и сверху закрывшись старым зипуном. Прошка бродил по палубам и от нечего делать вполголоса ругал кого-то: ему приходилось не спать целую ночь и караулить металл.
— Уж не знаю, идти на берег или соснуть здесь, у огонька? — размышлял Минеич, улыбаясь рассеянной, доброй улыбкой; он успел высохнуть около огня и согрелся варевом.
— А ты постой, — отозвалась сестра Рыбакова, мывшая в реке котелок и ложки. — У тебя на кафтане-то больно дыра велика… Сними, так я зашью.
— Будь такая добренькая, Савишна, — просил Минеич, снимая свою хламиду.
Савишна прибрала ложки и котелок, принесла из-под палубы свою котомку и добыла оттуда клубок ниток с иголкой и несколько лоскутков старого сукна и холста. Она широко растянула сюртук Минеича против огня и только покачала головой. Можно было подумать, что Минеич только что вышел из какого-то сражения, где его рубили саблями, кололи пиками и шальные пули рвали на клочья его одежду.
— Решето решетом, — проговорила Савишна, затрудняясь выбором зиявших перед ней дыр.
— Да, поизносился малость, — соглашался Минеич, с удивлением рассматривая свое одеяние.
Без сюртука, в старой, донельзя заношенной рубашке и коротких холщовых штанинах, Минеич имел самый жалкий вид: ввалившаяся грудь, тоненькие ручки и ножки, сгорбленная спина и вытянутая тонкая шея являлись во всей своей непривлекательной видимости. Когда Савишна, наконец, выбрала самую опасную, по ее мнению, дыру и присела с иглой к огоньку, Минеич сел около нее на корточки и, подперев свою птичью головку высохшей рукой, с тупой покорностью совсем беспомощного человека внимательно следил за ее работой.
— Уж только эти и мужики: ничего-то у них толку нет, — думала вслух Савишна, быстро работая иглой. — Ведь вот прибежим, Минеич, в город, получишь ты целковых пять, — ну, и заведи себе одежонку.
— А назад, Савишна, с чем пойду? Ведь триста верст пешком.
— Ну, оставь целковый
— Дома жена, ребятишки… Им тоже надо.
— Так ты и принес домой жене денег… — покачивая головой, не в укор проговорила Савишна. — Ведь все до последнего грошика пропьешь в городе-то…
Минеич только поник головой, подавленный величием тех нужд и слабостей, из которых была соткана вся его мудреная жизнь.
— Все пропью… — глухим голосом проговорил, наконец, Минеич, махнув рукой.
— Я бы все до единого закрыла эти кабаки, — говорила тихим голосом Савишна. — Ну, чего ты придешь домой-то без грошика? А там жена голодом сидит, детишки… Эх ты, горе лыковое!
— Знаю, сам все знаю!.. — глухо проговорил Минеич, ударив себя кулаком в сухую грудь. — И жаль ведь мне их…
— С горя и выпьешь?
— Да, выпью, а потом приду домой, взгляну на эту свою бедность, — так вот точно кто ножом полыхнет по сердцу. Жена примется меня корить, а я ее тиранить… Ей-богу! Зверь зверем… Ребятишки кто к соседям, кто под лавку, а я ее тираню… Возьму да еще на колени возле себя на всю ночь поставлю или веревкой свяжу ей назад руки да ноги к рукам притяну… так она и лежит другой раз целые сутки.
— Зачем же вы так делаете? — спросил я, возмущенный этим равнодушным повествованием о собственных мерзостях.
— Да как вам сказать… Я и сам не знаю, зачем ее тираню, а так… кажется, вот взял бы нож да на мелкие части всю ее и разрезал… Безответная она у меня какая-то, а меня это еще пуще бесит, потому как я все-таки муж, и хочется мне, чтобы она у меня на коленях прощенья просила. Ежели соседи кто заступятся, я еще хуже делаюсь, потому жена ведь моя… значит, я в своем праве.
— Ишь, какой Аника-воин, — равнодушно проговорила Савишна, не поднимая глаз от своей работы.
Меня поразило ее безучастное отношение к этим гадостям.
Я внимательно смотрел на тирана: кажется, пальцем его ткнуть, так и душа вон, а между тем это ужас целой семьи, ее страх и трепет. Мне пришли на память те богословские и юридические тонкости, которыми опутан союз мужчины и женщины. Ведь этот же самый Минеич и не подумал бы тиранить свою безответную жену, если бы не сознавал себя вправе делать с ней что угодно; и вдобавок, если бы она ушла от него, он, по праву мужа, мог вытребовать ее по этапу и воздать ей сторицей. Удивительное дело!
— Ну, вот тебе и заплата, — говорила Савишна, возвращая Минеичу его сюртук. — Носи на здоровье…
— Спасибо, Савишна, — благодарил Минеич, влезая в свою систему дыр. — А ведь я раз совсем нагишом пришел было со сплаву, — добродушно прибавил он, любуясь пришитой синей заплатой. — Ей-богу!
— Как не прийти нагишом: в кабаках кожу свою готовы пропить, — сквозь сон говорила Савишна, калачиком свертываясь около огонька напротив похрапывавшего Гаврилыча.
— Как же это вы ухитрились? — спрашивал я, раскуривая папиросу.
— Да самое простое дело… В Перми деньги все пропили с бурлаками, а ведь дорогой, с устатку, тоже выпить хочется; ну, дойдешь до деревни, что-нибудь и заложишь, а потом в одном кабаке и рубаху со штанами пропил. Ей-богу!.. Так нагишом и пошел. Добрел до первой деревни, мужики в поле, а бабы как увидали меня — бежать. Я вошел в избу, захватил какие-то лохмотья и ушел. Все-таки хоть и дыра на дыре, а не нагишом. Ох-хо-хо!.. Господи батюшка, прости ты наши великие согрешения!..
— Чистые псы эти мужики в другой раз, — отозвалась Савишна, подняв голову. — Только и заботы, чтобы глотку налить винищем, а наша сестра колотится хуже всякой лошади двужильной, да ее же еще тиранят. Теперь взять мое дело: зароблю четыре целковых, один целковый проем в передний путь, а другой в обратный… значит, на руках останется всего два целковых. А одежа, а обутки — ведь носится все…
— Разве у вас на пристани нет другой работы? — спрашивал я.
— Да какая, голубчик, бабе работа, особливо при бедности? Тут хоть свою голову прокормишь да на обутки заробишь, а дома что — дома и этого не заробишь. Теперь взять хоть пряжу… В день напрядешь, ну, пасма четыре али пять, а за пасмо получишь по грошу, значит, две копейки на день придется. А ведь надо встать в четыре часа утром-то да до поздней ночи, не сходя с места, робить. А лен-то чего-нибудь стоит? Вот какая наша работа, голубчик. Зимним делом, когда уже совсем деваться некуда, ну, торчишь день-деньской за прялкой… В зиму-то цельную хоть на одежонку сколотишься, а поить, кормить кто станет? Ладно, у кого мужья хорошие, а наша сестра-бобылка много слез напринимается… Да еще бога благодаришь, что хоть и с пустым брюхом ляжешь спать, зато ты не бита, ребятишки с холоду да с голоду не колеют около тебя. Мудреная наша бабья жисть, барин…
— Тоже всякие из вас есть, — говорит Минеич, выставляя голову из-под своих дыр. — Другие… хе-хе!..
— Чего другие? Ой, Минеич, Минеич, грешно так говорить!.. Вот хоть взять Лушку или Степаньку, — ты думаешь, сладко им живется?.. Нам тяжело достается, а им вдвое супротив нашего… Только ведь по молодости доводят себя до этого, по своей женской глупости и малодушеству…
Дождь немного перестал, но небо было темно, и желтоватые облака неслись над самой землей. Река тихо бурлила, слегка покачивая барку. Огонь освещал спавших да темную фигуру Прошки, который безмолвно сидел на передней палубе. На берегу горело несколько огней, освещавших деревья и темные фигуры бурлаков. Изредка доносились голоса разговаривавших. Где-то в лесу ухал филин. Мне не хотелось спать, и я пошел к ближайшему огню. Могучая, старая ель наклоняла над ним свои лапчатые ветви зеленым шатром. Изредка пламя косматыми языками рвалось вверх и добиралось до самых ветвей, которые слегка трещали и долго светились медленно тлевшими иглами. Вокруг огня в разных позах расположились бурлаки. На первом плане лежали Мамко и Афонька. За ними виднелись фигуры Лушки и Анки — Анка сидела, прислонившись к стволу дерева, а Лушка лежала на брюхе.
— Можно погреться у вашего огонька? — спросил я.
— Известно, можно, — отозвался Афонька.
Я тоже прилег на сухую хвою. Мое появление, видимо, прервало какой-то интересный разговор. Мамко повернул свой бок к огню и наслаждался ощущением теплоты.
— Так что, говоришь, дядя-то? — спрашивал Афонька.