Избранные эссе 1960-70-х годов - Сьюзен Зонтаг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в большой, и в малой прозе Вальзер остается миниатюристом, который - как бы в ответ на собственное острое чувство беспредельности - отстаивает права всего негероического, ограниченного, скромного, мелкого. Жизнь Вальзера - иллюстрация неуспокоенности как одной из разновидностей депрессивного темперамента. Как всякий склонный к депрессии, он был зачарован неподвижным, пытался уничтожить время, растягивая его, и провел большую часть жизни, с одержимостью превращая время в пространство: таков смысл его прогулок. Его проза играет со знакомым каждому впадавшему в депрессию, ужасающим зрелищем нескончаемого: вся она - сплошной голос, то задумчивый, то собеседующий, перескакивающий с пятого на десятое, но не умолкающий ни на минуту. Все значительное искуплено здесь как своеобразная разновидность пустячного, мудрость - как пример робкого и подхлестывающего самозаговаривания.
Моральная сердцевина вальзеровского искусства - отказ от власти, от господства. «Я - самый обыкновенный, то есть никто», - заявляет один из характерных персонажей Вальзера. В «Праздниках цветов» (1911)[20] Вальзер описывает особую породу «бесхарактерных сычей», которые ни в чем не хотят участвовать. Постоянное «я» вальзеровской прозы - полная противоположность ячеству: это речь человека, «с головой погруженного в исполнительность». Известно отвращение Вальзера к успеху - отсюда его поразительный крах размером в целую жизнь. В «Сосновой ветке» (1917) Вальзер описывает «человека, который решительно ничего не желал делать». Нечего и говорить, что этот так называемый бездельник, Вальзер, был гордым, поразительно продуктивным писателем, тщательно зашифровывавшим написанное, значительная часть которого выведена его знаменитым, на удивление микроскопическим почерком без промежутков между словами. То, что Вальзер говорит о бездействии, отказе от усилий, ненатужности, надо понимать как антиромантическую программу искусства. В «Небольшом путешествии» (1914) он замечает: «Зачем смотреть на что-то, кроме обыкновенного? Ведь и этого уже много».
Вальзер часто пишет о визионерском романтическом воображении с точки зрения потерпевшего. Новелла «Клейст в Туне» (1913)[21], автопортрет и вместе с тем добровольное путешествие по умственным пространствам романтического гения, обреченного на самоубийство, приоткрывает обрыв, на краю которого существовал Вальзер. Последний абзац с его мучительными модуляциями ритма, увенчивает этот протокольный отчет о разрушении разума, равного которому в литературе я не знаю. Но в большинстве рассказов и скетчей Вальзер отводит сознание подальше от края. Он и вправду «полон жизнерадостного мужества», успокаивает нас Вальзер в «Неврастенике» (1916), говоря от первого лица. «Закидоны - закидоны бывают у каждого, но человек должен еще и набраться мужества, чтобы принять свои закидоны, жить с ними. Ведь с ними вполне можно жить. Не нужно бояться собственных маленьких странностей». В самом длинном его рассказе «Прогулка» (1917)[22] ходьба отождествляется с лирическим движением и отрешенностью чувств, с «мгновениями похищенной свободы»; мрак наступает только в конце. Искусство Вальзера признает депрессию и ужас с тем, чтобы (по большей части) принять их - иронизируя и просветляя. Его монологи - то веселые, то мрачные - говорят о силе тяжести в обоих смыслах слова, физическом и душевном: это примеры антигравитационного письма, прославляющего движение, сбрасывание старой кожи, невесомость, и вместе с тем картины сознания, которое прогуливается по миру, наслаждаясь своим «кусочком жизни», просветленным отчаянием.
В прозе Вальзера (как, по большей части, в современном искусстве вообще) все происходит в голове автора, но этот мир и это отчаяние не имеют ничего общего с солипсизмом. Они проникнуты сочувствием - сознанием множества окружающих жизней, братством печали. «Кого я имею в виду? - спрашивает голос Вальзера в миниатюре «Что-то вроде рассказа» (1925)[23]. - Может быть, себя, вас, все наши мелкие театральные тиранства, ничего не стоящие свободы и несвободы, которые нельзя принимать всерьез, этих разрушителей, никогда не упускающих случая пошутить, и людей, оставшихся в одиночестве?» Знак вопроса в конце предложения - характерная черта вальзеровской обходительности. Отличительные достоинства Вальзера - это достоинства наиболее зрелого, наиболее цивилизованного искусства. Он - по-настоящему замечательный, мучительный писатель.
(1982)
МАГИЧЕСКИЙ ФАШИЗМ
Известная американская писательница, исследователь и критик современной культуры на примере творчества Лени Рифеншталь, бывшей кинорежиссером в нацистской Германии, анализирует особенности искусства, принятого и пропитанного фашизмом.
Рифеншталь – единственный крупный художник, полностью ассоциирующийся с нацистской эпохой, и вся ее работа не только в период Третьего рейха, но и спустя тридцать лет после его падения неизменно иллюстрирует догматы фашистской эстетики.
Фашистская эстетика включает восхищение первозданными ценностями. Она исходит из комплекса ситуаций, связанных с контролированием поведения, подчинением, сверх-усилием и способностью терпеть боль; она связывает два человеческих состояния, кажущиеся несовместимыми, – эгоцентризм и самозабвенное служение. Отношения господина и раба принимают своеобразную карнавализованную форму: группы людей скапливаются в массы; люди овеществляются; овеществленные люди множатся и репродуцируются; массы людей/вещей группируются вокруг всемогущей, обладающей гипнотической властью фигуры вождя или определенной силы. Фашистская драматургия сфокусирована на оргаистических контактах между могущественной властью и единообразно одетыми марионетками, постоянно увеличивающимися в числе. Ее хореография чередует непрекращающееся движение и застывание в статичных, “мужественных” позах. Фашистское искусство воспевает подчинение, возвеличивает отказ от разума, зачаровывает смертью.
Такого рода искусство далеко не всегда выступает под маркой фашизма. (Если говорить только о кино, то такие фильмы, как “Фантазия” Уолта Диснея, “Вся банда здесь” Басби Беркли и “2001: Космическая Одиссея” Стенли Кубрика, своей композицией и тематикой тоже являют поразительные примеры фашистского искусства.) И, конечно, черты фашистского искусства дают о себе знать в официальном искусстве коммунистических стран, которое всегда выступает под знаменем реализма, в то время как фашистское искусство презирает реализм, предпочитая говорить об идеализме. Тяга к монументализму и массовый культ героев свойственны и фашистскому, и коммунистическому искусству и отражают общее для всех тоталитарных режимов воззрение на назначение искусства, заключающееся якобы в увековечении вождей и их учений. Еще одно общее свойство – передача движения в величественных и строгих формах, ибо именно такая хореография задает образец государственного единения. Массы предназначены к оформлению, упорядочиванию. Поэтому такой любовью пользуются в тоталитарных государствах массовые парады физкультурников, срежиссированное движение множества тел, образующих различные фигуры.
Как в фашистской, так и в коммунистической политике воля материализуется в театрализованной форме как диалог вождя и “хора”. Любопытно, что при национал-социализме политика впитала в себя риторику искусства в его поздней романтической фазе. (Политика – “высшая и наиболее понятная форма искусства, – сказал Геббельс в 1933 году, – и мы, формирующие сегодня политику Германии, чувствуем себя художниками... задача искусства и художника заключается в придании формы, оформлении, устранении болезненного и обеспечении свободного пространства для здорового”.) Официальное искусство Советского Союза и Китая служит распространению и укреплению утопической морали. В основе фашистского искусства – утопическая эстетика физического совершенства. Живописцы и скульпторы нацистской эпохи часто изображали обнаженную натуру, но им запрещалось показывать какие-либо недостатки или уродства. Их ню выглядят как картинки в спортивных журналах, похожи на плакаты – ханжески асексуальные и в то же время порнографические, поскольку их совершенство – плод чистой фантазии. Следует сказать, что красота и здоровье в изображении Рифеншталь отличаются от этого потока гораздо большей изощренностью и интеллектуализмом. В ее арсенале довольно широкий набор телесных типов: в своем понимании прекрасного она отнюдь не расистка и в “Олимпии” показывает физическое напряжение, усилия, неизбежно выглядящие “некрасивыми”, а наряду с этим стилизованные, внешне будто не требующие никакого труда движения (например, прыжки в воду в той части фильма, которая вызывает наибольшее восхищение).