Городок - Шарлотта Бронте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Непрерывная борьба против самолюбия, которую он вел со всеми, кроме самого себя, была прихотью этого толкового, но вспыльчивого и честолюбивого коротышки. Ему очень нравилось покрасоваться перед публикой, но подобные склонности у других вызывали в нем крайнее отвращение. Когда можно было, он старался подавить и заглушить их у окружающих, когда же это ему не удавалось, он клокотал, как кипящий чайник.
Вечером, накануне экзаменов, я, как и все учителя и пансионерки, прогуливалась по саду. Мосье Эманюель присоединился ко мне в «allee defendue»:[202] сигара в зубах, бесформенный, как обычно, сюртук, темный и несколько устрашающий, кисть фески отбрасывает мрачную тень на левый висок, черные усы топорщатся, как у разъяренной кошки, блеск голубых глаз затуманен.
— Ainsi, — отрывисто произнес он, остановившись передо мной и лишив меня возможности двигаться дальше, — vous allez troner comme une reine demain — troner a mes cotes? Sans doute vous savourez d'avance les delices de l'autorite. Je crois voir un je ne sais quoi de rayonnant, petite ambitieuse![203]
Однако он глубоко ошибался. Восторги или похвалы со стороны завтрашних зрителей не могли волновать меня (и в самом деле не волновали) в той же мере, что его. Не знаю, как все обернулось бы, если бы среди зрителей у меня было столько друзей и знакомых, сколько у него, но тогда дело обстояло именно так. Меня мало привлекала слава в границах школы. Меня удивляло и продолжает удивлять, почему ему казалось, что эта слава греет и сверкает. Он, по-видимому, слишком сильно тянулся к ней, а я, пожалуй, слишком слабо. Впрочем, у меня тоже были свои прихоти. Мне нравилось наблюдать, как мосье Эманюелем овладевает зависть — она как бы будоражила его жизненные силы и поднимала дух, она отбрасывала причудливые блики и тени на его сумрачное лицо и голубовато-фиалковые глаза (он обычно говорил, что черные волосы и голубые глаза «une de ses beautes»[[204]). Что-то привлекательное таилось и в его гневе — непосредственном, искреннем, совершенно безрассудном, но не лицемерном. Я не стала выказывать обиду за то, что он приписал мне подобное самодовольство, а всего лишь спросила, когда будет экзамен по английскому языку — в начале или в конце дня.
— Я как раз думаю, — ответил он, — устроить ли его в начале, когда придут еще немногие и мало кто сможет удовлетворить ваше тщеславие, или провести его в конце дня, когда все устанут и будут не в состоянии уделить вам должное внимание.
— Que vous etes dur, Monsieur![205] — ответила я, приняв горестный вид.
— А с вами иначе нельзя. Вы из тех, кого нужно смирять. Знаю я вас, знаю! Другие, когда видят, как вы проходите мимо, думают, что промелькнула бесплотная тень, но я всего один раз внимательно рассмотрел ваше лицо, и этого было достаточно.
— Вы довольны, что раскусили меня?
Он уклонился от прямого ответа и продолжал:
— Разве вы не радовались своему успеху в этом водевиле? Я наблюдал за вами и уловил у вас на лице неутолимую жажду триумфа. Какой огонь засверкал у вас в глазах! Не просто огонь, а пламя — je me tiens pour averti.[206]
— Чувство, владевшее мною в тот вечер, размеры и силу которого простите меня, сударь, но я не могу смолчать — вы чрезвычайно преувеличиваете, носило чисто отвлеченный характер. Водевиль был мне совершенно безразличен. Более того, мне была крайне неприятна моя роль в спектакле, и я не испытывала ни малейшего расположения к сидевшей в зале публике. Наверное, это хорошие люди, но я-то никого из них не знаю. Какой интерес составляют они для меня? Зачем мне завтра вновь появляться перед ними? Ведь этот экзамен для меня не что иное, как тягостная обязанность, от которой мне хочется поскорее избавиться.
— Хотите, я освобожу вас от нее?
— С радостью, если только вы не боитесь неудачи.
— Но я непременно потерплю неудачу, ведь я знаю по-английски всего три фразы и несколько отдельных слов — например, сонсе, люна, звиозды, est-ce bien dit?[207] По-моему, лучше всего было бы вообще отказаться от экзамена по английскому языку, а как вы думаете?
— Если мадам не будет возражать, то я согласна.
Он молчал, куря сигару. Потом внезапно повернулся ко мне со словами «Donnez-moi la main»,[208] и тут же досада и зависть исчезли у него с лица, и оно осветилось безграничной добротой.
— Мы больше не соперники, а друзья! — провозгласил он. — Экзамен непременно состоится, и, вместо того чтобы досаждать и мешать вам, — к чему я минут десять тому назад был склонен, потому что пребывал в дурном расположении духа, а это случается со мной с самого детства, — я всеми силами буду помогать вам. Ведь вы здесь чужая, вы одиноки и должны при этом проложить себе дорогу в жизни и обеспечить свое существование, поэтому было бы совсем неплохо, чтобы вас получше узнали. Итак, мы будем друзьями! Вы согласны?
— Я была бы счастлива, мосье. Мне гораздо важнее иметь друга, чем добиться триумфа.
— Pauvrette![209] — произнес он и ушел.
Экзамен прошел успешно, мосье Поль сдержал слово и сделал все, чтобы мне было легче исполнить мой долг. На следующий день раздавали награды, это тоже прошло благополучно; школьный год завершился, ученицы разъехались по домам — начались долгие осенние каникулы.
Ох, уж эти каникулы! Забуду ли я их когда-нибудь? Думаю, что нет. Мадам Бек в первый же день уехала на побережье, где уже находились ее дети; у всех трех учительниц были родители или друзья, к которым они и отправились; учителя-мужчины тоже устремились прочь из города — одни поехали в Париж, другие в Бумарин; мосье Поль направился в Рим. В доме остались только я, одна прислуга и несчастная слабоумная девочка, которую мачеха, жившая где-то в далекой провинции, не желала брать на каникулы домой.
Сердце словно остановилось у меня в груди, мною овладела глубокая тоска. Как медленно тянулись сентябрьские дни, какими они были грустными и безжизненными! Каким огромным и пустым казался этот дом! Каким мрачным и заброшенным выглядел сад, покрытый пылью ушедшего городского лета. Я плохо представляла себе, как проживу предстоящие два месяца. Грусть и печаль поселились во мне еще задолго до начала каникул, а теперь, когда я оказалась свободной от работы, настроение мое стало стремительно ухудшаться. Наверное, будущее не сулило надежды, не обещало покоя, не склоняло меня к тому, чтобы ради предстоящего благоденствия сносить сегодняшнее зло. Меня часто одолевало грустное безразличие к жизни, когда я теряла веру, что со временем достигну той цели, к которой стремится всякий человек. Увы! Теперь, располагая достаточным досугом, чтобы всмотреться в жизнь так, как это следует делать людям в моем положении, я обнаружила, что нахожусь среди бескрайней пустыни, где нет ни песчаных холмов, ни зеленых полей, ни пальмы, ни оазиса. Мне не были ведомы надежды, которые питают и увлекают юных, и я не смела даже помышлять о них. Если временами они стучались ко мне в сердце, я воздвигала перед ними непреодолимые препятствия. Когда же они, отвергнутые мною, отступали, я нередко заливалась горькими слезами, но иначе поступить не могла, ибо нельзя было обольщать сердце надеждами, ибо я смертельно боялась греха самонадеянности.
Вы, вероятно, готовы прочесть мне длинную проповедь, набожный читатель, по поводу того, что я здесь написала, да и вы, моралист, а заодно и вы, строгий философ, не прочь бы разбранить меня; вы же, стоик, нахмуритесь, вы, циник, усмехнетесь, а вы, эпикуреец, расхохочетесь. Ну что ж, каждый из вас да поступит по-своему. Я приемлю все: выговор, хмурый вид, усмешку и хохот. Возможно, вы правы, а может быть, окажись вы в моих обстоятельствах, вы бы не избежали моих ошибок. Так или иначе, но первый месяц оказался для меня долгим, печальным и тягостным.
Моя подопечная была по-своему счастлива. Я делала все, чтоб держать ее в сытости и тепле, а ей ничего и не нужно было, кроме еды и солнечных лучей или горящего камина. В ней сочетались слабые способности со стремлением к неподвижности: ее мозг, глаза, уши и душа пребывали в блаженной дремоте, они не могли воспрянуть ото сна и обратиться к какой-нибудь деятельности, поэтому верхом наслаждения для нее был полусон.
Первые три недели каникул держалась жаркая, ясная и сухая погода, но на третьей и четвертой прошли дожди и грозы. Не знаю, почему эта перемена так мучительно повлияла на меня, почему неистовая буря и ливень сдавили мне сердце так сильно, как никогда не бывало в спокойную погоду, но я пришла в такое состояние, при котором мои нервы уже еле-еле справлялись с тем, что им приходилось переносить в течение многих дней и ночей в этом огромном пустынном доме. Как молила я Провидение ниспослать мне утешение и защитить меня! С каким ужасом я все сильнее убеждалась в том, что Фортуна — мой вечный враг, и я никогда не умиротворю ее. Я не роптала в душе на немилосердие или несправедливость всевышнего; я пришла к выводу, что в его святом предначертании судеб человеческих некоторым выпала жизнь, полная тяжких страданий, и что я, в какое бы отчаяние ни приводила меня эта мысль, принадлежу к их числу.