Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Приближение к любой границе возбуждает, волнует. Люди не созданы для жизни на пограничье, стараются туда не попадать. И тем не менее постоянно натыкаются на какие-то рубежи, повсюду их видят, чувствуют. <…> …чувствительность к проблеме границ, неугасимое стремление постоянно их устанавливать, расширять или оборонять, присущи не только человеку, но и всей живой природе, всему, что способно передвигаться по суше, по воде или по воздуху. Млекопитающие, защищая границы своих пастбищ, позволят разорвать себя на куски…
<…> Граница – это стресс‚ даже страх (и гораздо реже – освобождение). Понятие границы порой вмещает в себя нечто окончательное, дверь может захлопнуться навсегда – если это граница между жизнью и смертью. Подобные тревоги известны богам, и потому они вербуют адептов, обещая в награду открыть перед ними врата Царства Божьего, у которого как раз и не будет границ. <…> Словом, то, о чём люди мечтают, чего ждут и к чему стремятся, и есть эта самая безусловная, полная, абсолютная безграничность.»
И это – там, где ещё никакой речи о пересечении границы между имперским и постимперским существованием, о проблематичности этого пересечения не заходит. Пятьдесят восьмой год.
Вообще же сила Капущинского – не в построении теоретических конструкций и обобщений, но в собирании жизни, в изготовлении чутких и подробных слепков с неё. То, что он пишет – это не просто хроника его собственных поездок и встреч: это – путеводитель-энциклопедия, притом в ярких картинах, пейзажах и портретах, в сочных деталях.
Его очень занимают люди, живущие на огромных пространствах Империи. О нет, он этих людей ни в коей степени не идеализирует – но и не осуждает, не отвергает. Понятным образом дистанцируясь от них, он ни на кого из них не смотрит свысока. Они для него, конечно, несколько экзотичны – но это только обостряет внимание. Он здешним людям, безусловно, сочувствует. Он стремится понять, как устроены они и их жизнь, всматривается в них, разговаривает с ними, слушает их. Книга его – очень многонаселённая. Она – во многом книга лиц и разговоров, записанных, видимо, по горячим следам. Мы слышим живые сиюминутные голоса из ушедшего времени. Их – как и среду: предметную, природную, городскую, в которой эти голоса некогда звучали – Капущинский воспроизводит точно и убедительно, со всеми достоинствами художественной прозы.
Книга Капущинского не замышлялась как цельное повествование. Она составлена из разных очерков, написанных в разное время и собранных по простейшему из принципов: хронологическому. Но в цельность все эти тексты складываются практически сами собой. И тем ещё более, что путешествие автора по Империи – направленное, казалось бы, во все мыслимые стороны и не имеющее в виду никакого общего плана – описывает полный круг.
Начавшись в полесском городке первых месяцев Второй мировой войны, оно заканчивается спустя полвека в том же самом Пинске: автор заезжает туда из белорусской столицы, где был на съезде Национального фронта. Оказавшись там, он словно выпадает из времени – и возвращается к самому своему началу.
«Следующий день я провожу в автобусе, еду из Минска в мой родной Пинск. Пейзаж с утра до вечера не меняется, словно мы стоим на месте. Только где-то вдали неглубокое и извилистое русло Немана да прямая линия канала Огинского. <…> В полдень я пошёл в костёл. После окончания мессы я спросил у выходящих из костёла людей, помнит ли кто-нибудь из них моих родителей, которые учительствовали в здешней школе? И назвал свою фамилию. Оказалось, что эти люди – ученики моей мамы и моего отца, постаревшие на пятьдесят лет.
Я вернулся в дом моего детства.»
Вообще очень похоже на то, что Капущинский – принципиально много внимания уделяющий политическим событиям и их активным участникам, старающийся быть в центре происходящего, того, что создаёт историю – более всего симпатизирует и доверяет доимперским, первичным, как бы окраинным формам жизни. Эмоциям. Чувственному облику вещей. Словом, тому, что «с утра до вечера» – от эпохи к эпохе – «не меняется, словно мы стоим на месте». Всему тому человеческому, что подавляется империей, как-то, по мере сил, в неё вживаются – и переживает её: к отношениям и связям, к быту, к надёжным и самоочевидным структурам повседневности. К той самой траве, разламывающей асфальт; к почве, поверх которой укладывается всякая империя и из которой растёт всякая правда.
В начале девяностых, пытаясь прогнозировать будущее России, Капущинский был – совершенно, как и было сказано, в духе своего времени – оптимистичен. Он верил в общие благотворные законы развития человечества (нельзя исключать, что то была последняя эпоха в западной истории, когда в них ещё можно было верить). «И всё же будущее этой страны, – писал он тогда, перечислив все трудности, которые, по его мнению, стоят перед нашей страной, – представляется оптимистическим. Большие общества обладают большой внутренней силой. В них достаточно животворной энергии и неисчерпанных запасов для того, чтобы оправиться после самых болезненных поражений и выйти из самых тяжёлых кризисов.» «Многочисленность <…> народов, их целостная культура, их жизнеспособность и творческие силы приносят, даже в трудных условиях, поразительные результаты. Этот общий закон развития человечества безусловно относится и к России.» Тем более, что – был он тогда уверен – и Запад нам поможет – буквально: «Запад, который и привлекает, и пугает Россию, всегда готов прийти ей на помощь, хотя бы ради собственного спокойствия. Другим Запад откажет, но России всегда поможет.»
Сейчас, конечно, легко думать, что он сильно идеализировал ситуацию. Однако, кажется, и для самого автора не всё так просто.
Он, похоже, понимает, что Империя (империя как форма жизни) не только его самого, – никого не отпустит. Даже когда вроде бы кончилась.
«Я имею в виду, – пишет Капущинский в самом начале, – распад той формы, в которой Империя существовала до 1991 года». Значит – будут новые формы, которые предстоит узнать.
«Продолжение следует» – так называется последняя глава. Да, очень похоже на то, что империи – открытый проект. Уже в силу своей многоохватности они не заканчиваются никогда, они не умеют заканчиваться. Мы ещё увидим, что станет называться этим – памятливым и всё расширяющим своё значение – именем собственным. Нам с нашей Империей тоже придётся ещё считаться. Не просто долго: по всей вероятности, всегда.
2014Но не поймал[69]
Кристиан Крахт. Империя: роман / Перевод в немецкого Д. Липатова под редакцией Т. Баскаковой. – М.: ООО «Ад Маргинем Пресс», 2014.
Швейцарский писатель и гражданин мира (заметим, человек принципиально неимперский) Кристиан Крахт исследует судьбу одной персональной утопии – которая дерзнула не то чтобы соперничать с утопией большой, имперской (бросание открытого вызова явно не принадлежало к чертам личной стилистики её скромного, ускользающего создателя), но, несомненно, представлять ей некоторую амбициозную альтернативу. О попытке выстроить совершенно параллельный общепринятому образ существования на далёкой окраине империи – дальше даже, чем в глухой провинции, хотя, как заповедал ещё не родившийся о ту пору классик, всё-таки у моря. И существовать, главное, так, как будто этой империи нет вообще. И по совершенно другим правилам.
Итак, империя в нашем случае – Германская. Одна из тех, что вот-вот рухнет и ещё не знает об этом: действие начинается в самые первые годы ХХ столетия, Первая мировая уже зреет, хотя пока совсем медленно и скрыто. Пока же – всё выглядит «так, будто это будет столетие немцев, столетие, когда Германия займёт наконец подобающее ей почётное, главенствующее место за столом мировой политики».
Герой – «примечательный и заслуживающий внимания аутсайдер», как смешным воробьиным языком подстрочного перевода рассказывает нам аннотация, Август Энгельхардт, – кстати, историческое лицо (реальным чертам которого, впрочем, автор следует с изрядной избирательностью). Этот престранный человек – «бородач, вегетарианец, нудист» – в самом начале прошлого столетия затеял основать на тихоокеанском островке Кабакон, в так называемых протекторатных землях Германской Новой Гвинеи, собственный Солнечный орден. Ходить – только голыми. Питаться (если уж нельзя прямо солнечной энергией) – исключительно кокосами: из тех соображений, что кокос, созревающий выше прочих плодов, – ближе всех прочих к Богу и вообще, как заметил один из героев романа, являет собой образ