Кузнецкий мост - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К тому же вы пристрастны, — заметил Гопкинс улыбаясь, в этой улыбке было нечто просящее — то, что он намеревался сказать, должно быть на грани дерзости, иначе зачем же ему так улыбаться? — Я говорю, вы пристрастны, а вы должны быть беспристрастны в одинаковой мере и к люблинским, и к лондонским полякам… — последние слова американец произнес не без озорства.
Бардин ответил ухмылкой на ухмылку, так говорить было легче — предмет разговора был деликатен.
— Да, мы, наверно, пристрастны, но эта пристрастность оправданна. Когда в походе по неизведанным местам у тебя два провожатых, при этом один указывает тебе дорогу, а другой стремится сбить тебя с нее, естественно, что твои симпатии на стороне первого, и тебя нельзя корить за это.
Бухман с дотошностью завидной расставил на столике, придвинутом к кровати, чайный прибор и хрустальную ладью с сахарными галетами, их характерный запах, в котором явственно угадывалась ваниль, был очень приятен.
— Будем пить хороший русский чай, — возгласил Бухман, и эта фраза точно призвана была восполнить недостаток единодушия, сейчас столь насущного.
Бухман провожал Бардина до его скромного жилища в глубине парка.
— Хотите, я вам скажу то, что не было сказано? — вопрос Бухмана, как обычно, рубил под корень. — Да, да, то, что хотели сказать вы и не сказали, и, пожалуй, не только вы, но и Гарри.
— Сделайте милость, мистер Бухман, — тон Бардина был чуть-чуть ироничен, да как ответить на такое без иронии? Беседа продолжалась почти два часа, собеседники были солидные вполне, а беседа не просто доверительной, но и в какой-то степени душевной, и вдруг все ставилось под сомнение, поневоле сообщишь своему ответу толику иронии.
— Надо лишь назвать вещи своими именами, и все встанет на места, мистер Бардин… Не так ли?
— Ну что ж, назовите, мистер Бухман. Готовы?
— Да, разумеется… Итак, слушайте. Вся эта канитель с представительством призвана скрыть вещи достаточно очевидные: вы хотите социалистической Польши и только ей доверите владеть этим коридором, мы — буржуазной… Все предельно ясно, не так ли? Вам трудно ответить на этот вопрос? И это я готов понять… Только скажите себе, что Бухман прав. Вот сейчас, после того как мы простимся, скажите себе, пожалуйста, это…
Он поклонился и был таков.
58
В полдень 9 февраля, когда делегаты конференции заняли свои места, британского премьера не оказалось. Это было необычно, и легкое изумление, чуть шутливое, вдруг прорвалось во взглядах всех, кто сидел за столом. Рузвельт подмигнул картинному Стеттиниусу, указывая на черчиллевское кресло, которое сейчас было пустым. Но Черчилль не заставил себя долго ждать, он явился в сопровождении фельдмаршала Брука, однако, прежде чем поклониться коллегам и хотя бы этим принести извинение за опоздание, сказал своему спутнику с очевидным расчетом, чтобы его слышал зал:
— Дайте знать фельдмаршалу Монтгомери, что взятие линии Зигфрида окажет свое влияние на настроение наших войск. — Он отодвинул кресло и, прежде чем опуститься в него, добавил, теперь уже обращаясь к сидящим за столом: — Хорошая новость, господа, наши войска достигли первой линии укреплений Зигфрида, взято семь городов…
Его появление в зале, выход к столу и короткая реплика были срежиссированы безупречно, он даже хромать перестал. Видно, у него была потребность заявить о себе в связи с военными успехами — он был восприимчив к недостатку успехов. Сейчас он занял свое место за столом в прекрасном состоянии духа, ему определенно показалось, что недостаток этих успехов он восполнил.
Рузвельт открыл совещание и предоставил слово Стеттиниусу; государственному секретарю предстояло доложить конференции о результатах нового тура переговоров, состоявшихся за малым столом конференции, там заседали министры иностранных дел. Он сказал, что поиски путей решения польской проблемы заняли их главное внимание. Они будут продолжать эти поиски, положив в основу американский проект, в текст которого решено внести некоторые коррективы. Стеттиниус умолчал, какие именно коррективы он имел в виду, однако дал понять, что речь идет и об идее президентского совета. Намекнув, что обсуждение польских дел за малым ливадийским столом будет продолжено, Стеттиниус умолк. У его лаконичности мог быть и иной смысл: он точно давал возможность русским сказать то, о чем не очень хотелось говорить сейчас ему. Русские не уклонились от такой перспективы. Они заявили, что дорожат возможностью «выработать общее мнение» и принимают за основу американский проект. У советской делегации была формула, относящаяся к созданию польского правительства. Она гласила, что нынешнее польское правительство должно быть реорганизовано на базе более широкого демократизма. Как полагали русские, эту реорганизацию следует осуществить за счет включения в него демократических деятелей, находящихся в Польше и за границей.
Рузвельт повторил едва внятно:
— …на базе более широкого демократизма.
Черчилль взял карандаш и с проворностью завидной начертал эту формулу; казалось, чтобы проникнуть в ее смысл, он должен был ее видеть: «…более широкого демократизма». Потом наступила пауза — непросто было заглянуть в завтрашний день, но было очевидно, что это те самые слова, вокруг которых месяцы, а может быть, и годы дипломаты будут ходить как привязанные, стремясь проникнуть в потаенный смысл формулы, толкуя ее в соответствии со своим умом и опытом.
На всякий случай Черчилль попросил дать время на раздумье. Он обосновал это достаточно изящно: делегаты едва ли не держат в своих руках кубок большой ценности, нельзя допустить, чтобы он разбился из-за излишней торопливости. Черчилль взывал к несуетности, больше того, к спокойному раздумью, и это было убедительно, — казалось, делегаты не намерены ему возражать… Если бы в эту минуту состояние духа делегатов можно было замерить сейсмографом, вряд ли он обнаружил бы приближение взрыва, однако больше чем когда-либо взрывной механизм готов был сработать. Внешним поводом к взрыву явилось заявление Стеттиниуса. Имея в виду предстоящую конференцию Объединенных Наций, государственный секретарь счел целесообразным обменяться мнениями насчет опеки над колониальными и зависимыми странами. Черчилль сжал кулаки и в тихой ярости опустил их на стол, лицо его стало сине-пунцовым — как можно было понять, взрывное устройство было заложено под его кресло, при этом сделали это американцы. Из черчиллевских разъятых губ вместе с утробным клекотом вырвалось междометие, в смысл которого еще надо было проникнуть — нечто такое, что одновременно выражало и крик боли, и приказ о повиновении, и мольбу о милосердии. Он заговорил не сразу, его голос отразил прерывистое дыхание, было видно, как его колотит. Стеттиниус опустил глаза, он понял, что ненароком поджег нечто легковоспламеняемое и не в силах загасить огонь. А Черчилль уже говорил — тихо и гневно. Он сказал, что, пока британский флаг развевается над землями английской короны, он не допустит, чтобы какой-либо кусок имперской земли попал на международный аукцион.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});