Свет в августе - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что-то удерживало его -- то, что всегда может удержать фаталиста: любопытство, пессимизм, обыкновенная инертность. Между тем связь продолжалась, все глубже и глубже затягивая его в деспотическое, изнурительное неистовство ночей. Вероятно, он понимал, что уйти не может. Во всяком случае, он никуда не уходил и наблюдал, как борются в одном теле два существа -- словно две мерцающие под луной фигуры, которые по очереди топят друг друга и судорожно выныривают на поверхность черного, вязкого пруда. То -- спокойная, сдержанная, холодная женщина первой фазы, падшая и обреченная, но даже в падении своем и обреченности почему-то остававшаяся неприступной и неуязвимой; то -- другая, вторая, в яростном отречении от этой неуязвимости стремившаяся в черную бездну и в бездне вновь обретавшая физическую чистоту -- ибо берегла ее так долго, что теперь уже не могла потерять. Иногда они обе всплывали на черную поверхность, обнявшись, как сестры; черная вода стекала с них. И тогда возвращался прежний мир: комната, стены, мирный, несметный хор насекомых за летними окнами, где насекомые гудели уже сорок лет. Она смотрела на него дикими, отчаянными глазами, как чужая; глядя на нее, он мысленно перефразировал себя: "Она хочет молиться, но и этого не умеет".
Она начала толстеть.
Эта фаза не оборвалась, не закончилась кульминацией, как первая. Она вылилась в третью фазу так постепенно, что он не мог бы сказать, где завершилась одна и началась другая. Так лето переходит в осень, и осень неумолимо простирает на лето свою знобкую власть, словно тени при закате солнца; так в осени умирающее лето вспыхивает там и сям, словно пламя в угасающих углях. Это растянулось на два года. Он по-прежнему работал на фабрике, а в свободное время начал потихоньку продавать виски -- очень осмотрительно, ограничиваясь несколькими надежными покупателями, ни один дз которых не знал другого. Она не подозревала об этом, хотя запасы свои он прятал на ее земле и встречался с покупателями в лесу, за выгоном. Скорее всего она не стала бы возражать. Но и миссис Макихерн не стала бы возражать против потайной веревки; вероятно, ей и миссис Макихерн он не признавался по одной и той же причине. Размышляя о миссис Макихерн и о веревке, об официантке, которой он так и не сказал, где раздобыл для нее деньги, и, наконец, -- о нынешней любовнице и о виски, он готов был поверить, что продает виски не ради денег, а потому что обречен что-то скрывать от женщин, которые его окружают. Между тем ему случалось иногда увидеть ее и днем -издали, за домом: под чистым и строгим платьем живо и явственно шевелилось подпорченное, переспелое, готовое хлынуть гнилью при одном прикосновении, как порождение болота; она же ни разу не оглянулась ни на хижину, ни на него. И когда он думал о том, другом существе, которое жило только в темноте, ему казалось, что сейчас, при дневном свете, он видит всего лишь призрак кого-то, умерщвленного "очной сестрой, и призрак этот бродит бесцельно по местам былого покоя, лишенный даже способности стенать.
Разумеется, первоначальное неистовство второй фазы не могло длиться без конца. Сначала это был водопад; теперь -- приливы и отливы. Во время прилива она могла почти обмануть и себя и его. Как будто сознание, что это всего лишь прилив, рождало в ней яростный протест и еще большее неистовство, которое втягивало и его и ее в физические эксперименты, совершенно уже невообразимые, сметало их обоих своим напором и несло неведомо куда, помимо воли. Она как будто понимала, что времени в обрез, что осень ее уже приближается, -- не зная еще, что именно эта осень означает. Тут действовал, казалось, один инстинкт: животный инстинкт и инстинктивное желание сквитать потерянные годы. Затем наступал отлив. И они, изнуренные и пресыщенные, валялись на суше, словно после утихшего мистраля, глядя друг на друга, как чужие, безнадежно и укоризненно (он -- со скукой, она -- с отчаянием в глазах).
Но тень осени уже лежала на ней. Она заговорила о ребенке, словно инстинкт предупреждал ее, что настало время либо оправдываться, либо искупать. Она говорила об этом во время отливов. Первое время ночь всегда начиналась потопом, словно часы дневной разлуки подпирали иссякающий ручей, чтобы он хоть несколько мгновений мог изображать водопад. Но потом ручей стал слишком слаб даже для этого: теперь Кристмас шел к ней неохотно, как чужой, уже думая о возвращении; как чужой, уходил от нее, посидев с ней в темной спальне, побеседовав о ком-то третьем, тоже чужом Он заметил, что теперь словно сговорившись, они встречаются только в спальне, -- словно уже женаты. Ему больше не приходилось разыскивать ее по всему дому; ночи, когда он искал ее, а она, шумно дыша, голая пряталась в темном доме или в кустах запущенного парка, канули в прошлое, как тайник в заборном столбе за сараем
Все кануло в прошлое: даже сцены, безупречно разыгрываемые сцены тайного безобразного сладострастия и ревности. Хотя теперь у нее были основания для ревности -- если бы она об этом знала. Примерно раз в неделю он уезжал, якобы по делам. Она не знала, что дела у него -- в Мемфисе, где он изменяет ей с женщинами -- женщинами, которых покупают за деньги. Она этого не знала. Возможно, в нынешнем своем состоянии она бы и не поверила, не стала выслушивать доказательства, нисколько бы не огорчилась. Потому что теперь у нее вошло в обыкновение проводить большую часть ночи без сна и отсыпаться днем после обеда. Она не была больна; виновато было не тело. Она была здорова, как никогда; аппетит у нее был волчий, она прибавила килограммов двенадцать. Бессонницу рождало не это. А чтото в самой темноте, в земле, в умирающем лете: оттуда грозило ей что-то ужасное, но инстинкт убеждал ее, что ей это не повредит; это настигнет и вероломно предаст ее, но вреда не причинит: наоборот, она будет спасена, жизнь пойдет по-прежнему и даже лучше, станет менее ужасной Ужасно было то, что она спасения не желала "Я еще не готова молиться", -- говорила она вслух, спокойно, беззвучно, застыв с широко раскрытыми глазами, а лунный свет лился и лился в окно, затопляя комнату холодом непоправимости -- безумных сожалений полный. "Не принуждай меня сейчас молиться. Боже, милый, позволь мне еще немного побыть падшей". Вся ее прошлая жизнь, голодные годы представлялись ей серым тоннелем, в дальнем и невозвратном конце которого вечным укором ныла, как три коротких года назад, ее голая, умерщвленная девственностью грудь. "Боже, милый, еще немного. Боже, милый, еще немного".
Так что теперь, когда он приходил к ней и они вяло, холодно, только по привычке совершали обряд страсти, юна начинала говорить о ребенке. Сперва она рассуждала об этом отвлеченно, как о детях вообще. Возможно, "то было всего лишь инстинктивной женской уловкой, "околичностью, возможно -- нет. Во всяком случае, он далеко не сразу сообразил, -- и был ошеломлен своим открытием, -- что обсуждает она это всерьез, как нечто вполне осуществимое. Он тут же сказал: "Нет".
-- Почему? -- спросила она Она смотрела на него задумчиво. Он быстро соображал, думал Хочет замуж. Вот что. Ребенка хочет не больше, чем я "Просто уловка, -- соображал он. -- Этого и надо было ожидать, как же я не подумал. Надо было год назад отсюда убраться". Но он боялся ей это сказать, боялся, чтобы слово "женитьба" не возникло между ними, не было произнесено вслух, -- прикидывал: "Может, она еще ничего не подумала, а я ее сам наведу на эту мысль". Она наблюдала за ним.
-- Почему -- нет? -- сказала она. И где-то у него мелькнуло В самом деле -- почему? Покой и обеспеченность до конца дней. И никаких скитаний. А чем женитьба хуже теперешнего-то и он подумал: "Нет. Если поддамся, значит, напрасно прожил тридцать лет, чтобы стать тем, кем я решил стать". Он сказал:
-- Если бы мы собирались иметь ребенка, я думаю, мы заимели бы его два года назад.
-- Тогда мы не хотели.
-- Мы и сейчас не хотим, -- сказал он.
Это было в сентябре. Сразу после рождества она сказала ему, что беременна. Она еще не успела договорить, а он уже решил, что она лжет. Теперь он сообразил, что ждал от нее этих слов уже больше трех месяцев. Но, посмотрев на ее лицо, он понял, что она не лгала. Поверил, что она знает, что не лжет. Он подумал: "Вот оно. Сейчас она скажет, женись. Но я, по крайней мере, могу вперед выскочить из дома".
Однако она не сказала. Она сидела на кровати неподвижно, сложив руки на коленях, потупив неподвижное лицо (лицо северянки и все еще старой девы: с четким костяком, длинное, худоватое, почти мужеподобное; в противоположность ему, ее полное тело выглядело как никогда сдобным и по-животному спелым). Она сказала -- задумчиво, бесстрастно, словно о ком-то постороннем: "... Полной мерой. Даже незаконным ребенком от негра. Хотела бы я видеть папино лицо и Калвина. Теперь тебе самое время бежать, если ты надумал". Но она как будто не слушала собственного голоса, не вкладывала в слова никакого смысла: последний всплеск упрямого умирающего лета, когда предвестием полусмерти осень уже настигла его. "Теперь все, -- спокойно думала она. -- Кончено". Все -- кроме ожидания, пока пройдет еще месяц, чтобы убедиться окончательно; это она узнала от негритянок -- что иногда только на третьем месяце можно сказать наверняка. Ей придется ждать еще месяц, следить по календарю. Она сделала на календаре отметку, чтобы не ошибиться; из окна спальни она наблюдала, как этот месяц истекает. Подморозило, кое-где пожелтели листья. Отмеченный в календаре день настал и прошел; для верности она дала себе еще неделю. Она не ликовала, поскольку другого и не ждала. "У меня будет ребенок", -- спокойно сказала она вслух.