Мифогенная любовь каст, том 2 - Павел Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это происходило не в целительной Швейцарии, а в неизлечимом месте по прозвищу Кауказус. Она пропела с горькой сонливостью, тяжело выговаривая слова:
Я знаю, меня ты не ждешьИ писем моих не читаешь,Встречать ты меня не придешь,А если придешь — не узнаешь…
От этой песни, от этого хриплого голоса в сердце Кранаха внезапно проснулась смертельная тоска. Он никогда прежде не чувствовал такой тоски.
— Кто это? — спросил он у своих Наплечников.
— Это Дина Верни, — прожурчали они в ответ. — Она шансонье.
От слова «шансонье», от этого невинного французского слова, Кранаху стало совсем плохо. Ему вдруг показалось, что он сейчас упадет в вечный обморок. Старуха, чье тело снизу переходило в нечто вроде мраморного постамента, стояла у него на пути. Он ощутил себя обворованным, обделенным, нищим.
— «Муха-Цокотуха», — прожурчал Левый Наплечник.
— Дина, верни мне ее, — прошептал Кранах умоляюще. — Верни мне Мюриэль.
Старуха вздрогнула, как бы улыбка мелькнула среди ее морщин, затем она раскололась надвое, как будто по темени ее ударил топором невидимый Раскольников. Две половинки Дины Верни распались — внутри она была полая. В этой полости содержалось еще одно существо, но тут оно стало сбрасывать с себя личины, облики и наросты с такой скоростью, что Кранаху не удавалось даже заметить их. Сквозь мелькающие обличья, сквозь опадающие с грохотом и хрустом покровы на него вдруг взглянуло понимание. Он начал узнавать…
— Господи, что они с тобой сделали! — вырвалось у него. Он вдруг понял, что все это с самого начала была Она. И в этот момент разбилась вдребезги последняя скорлупа, и Мюриэль, выпрыгнув из мягко оседающего на пол кокона, все еще шевелящего своими пугающими глазами, бросилась в его объятья — живая, горячая, хохочущая, с растрепанными рыжими волосами. Лишь на мгновенье он почувствовал вкус ее смеющегося рта, и ее тонкие руки сомкнулись на его плечах… и тут же она отскочила… Он еще раз услышал ее смешок… успел увидеть травянистый блеск ее глаз, и белое короткое платье, и красные перчатки… Раньше он не видал у нее таких перчаток. Все это было настоящее, неподдельное… Она сама распоряжается своими подобиями… Он хотел удержать ее, но аудиенция закончилась, и он снова остался один, только орали вокруг гуси в расписных сапогах, полицаи, ковбои, отражающиеся в моржах… Но их ликвидировали. Стало тихо. Такая наступила Тишина, какой раньше слышать не приходилось. Лежащий в углублении более ничего не ждал, ни к чему не готовился.
И вот, словно водяной знак, увиденный на просвет, проступило высоко над ним Снежное Личико, оно не было личиком Мюриэль. Оно вообще никому не принадлежало. Оно было очень милым, гладким, нежным, почти невидимым. И на мир оно не смотрело.
глава 19. На Дону
Еще не сошла зима, еще не стаял белый лед на реках, еще, наверное, хлопал рукавицами озябший старый актер на своей захолустной сцене, а советские войска уже шли в развернутое наступление на Дону.
Форсировали по льду, который потерял уже свою новогоднюю прочность. Многие гибли в полыньях, в дырах, шипящих и свистящих, пробиваемых вражескими снарядами, но все равно шли валом и врассыпную, с криками и молча, под красным знаменем и без знамени.
Среди солдат, бегущих по донскому льду на позиции итальянских «берсальеров», был и Дунаев. В распахнутом полушубке, с пистолетом в руках, с красным лицом бежал он среди других. И в громовом крике «Ура!», вздымаемом на донских берегах, была и его доля.
Наконец-то сбылась его мечта: он оказался в строю, на передовой, идущим бок о бок с другими ребятами в атаку. Тут бы ему и погибнуть счастливым от метко пущенной пули итальянского снайпера. Но не тут-то было. Дунаев был лишь по своему мнению вместе со всеми, на самом же деле ни свои, ни чужие его не видели, и можно считать, что его там не было. Если же бы оказался он там на равных правах с другими, то, наверное, не испытывал бы того захватывающего счастья, которое несло его вперед, на итальянские позиции. Скорее всего, ничего бы не испытывал, как не испытывали ничего, кроме желания выжить, бегущие вокруг него солдаты.
Но Дунаев об этом не думал. Он предпочитал в эти минуты атаки не думать о том, что он вовсе не солдат, а вообще неизвестно кто. Это «перевоплощение в человека» зашло так далеко, что он вдруг, на пустом месте, поскользнулся и упал. И хотя он тут же поднялся и снова побежал, оказалось, что все убежали далеко вперед — там кипел бой. Дунаев добежал до берега, до вражеских окопов, но бой уже кончился. Время странно дергалось. Вокруг лежали роскошные трупы «берсальеров», отборных солдат итальянского короля, чьи мертвые лица покрывал темный загар, оставшийся от солнца Ливии и Эритреи. Дунаев побродил среди трупов и спустился обратно к реке. Живых не встретил, куда-то они все подевались. Зато ярко синела вода сквозь разбитый лед, отражая вдруг прояснившееся небо. И внезапно остро и радостно повеяло, как бывает в феврале, приближающейся весной, и огромным речным простором, и победой.
Наконец-то наступление! Решительное, всем фронтом. Катастрофическое для врага! Наконец-то немцы отступают, бегут румыны, венгры, итальянцы… Дунаев вздохнул полной грудью. И сердце его, многому научившись от спящей Машеньки, само сложило стихотворение:
Мы идем, мы идем, мы на запад идем,Мы на Запад идем вслед за солнцем!И мы нашим врагам истребленье несем:Скоро стукнем им прямо в оконце.
Враг забьется в подвал, враг закроет лицо,Чтобы скрыть безутешные слезы…Но мы крикнем: «Вставай! Выходи на крыльцо!»И подхватят весенние грозы.
И он выйдет дрожащей походкой, сутул,Приподняв обагренные руки…Ты пощады не жди! Слышишь радостный гул?Всех достанем, проклятые суки!
А потом, когда станете вы шелухой,Всех простит наше сердце — так надо!Только горсточка красной рябины сухойСохранит горький дым Сталинграда.
«Стану после войны писателем», — подумал Дунаев и мельком представил себе небольшой сборник стихов с тисненой фронтовой звездочкой на переплете и с посвящением «Машеньке, моей ненаглядной учительнице и советчице». Он прошел несколько шагов, и вдруг что-то пронеслось мимо него, и в воду, у самого берега, подняв корону сверкающих брызг и мелких ледяных осколков, упал большой красный резиновый мяч. Упал и закачался на воде, блестящий, отражающий боками игру света в воде.
Дунаев стал удивленно осматриваться — кто бросил мяч? Но никого не было. Он наклонился, поднял в земли чью-то винтовку со штыком и осторожно подогнал мяч к берегу. Затем взял его в руки. В то же мгновение все как-то отодвинулось, подернулось какой-то полупрозрачной пленкой. Время пошло быстрее, и события за пленкой текли, словно юркий ручеек крови по лезвию штыка. Он снова шел куда-то вместе с войсками, и были атаки, обстрелы, они занимали все новые и новые полуразрушенные города, городки, деревни. Пообок мелькали знакомые лица: сухонькое лицо Константина Константиновича, вытаращенное личико Максимки, лица Радужневицкого, Радного… Они то мчались вперед, сидя на горячей броне танка, то поднимались в небо и летели над войсками, то струились под землей по тесным туннелям. По-прежнему были битвы и жаркие стычки с врагами. Они сменяли друг друга, не оставляя воспоминаний.
Он очнулся на улице какого-то большого, только что отбитого у немцев города (кажется, это был Ростов-на-Дону). Пленка вдруг исчезла, он увидел снова яркое солнце, дома, дымы, полевую кухню на площади. Очередь возле нее и повара в гимнастерке, раскладывающего дымящуюся кашу по железным мискам. Люди толпились, протягивали руки за мисками. Этот кусок города чудом сохранился среди развалин. Откуда-то парторг знал, что Ростов-на-Дону отбит на этот раз ненадолго, что немцы рядом и собираются с силами для контрнаступления, которое, видимо, будет удачным. На Дунаеве была солдатская шинель, вещмешок за плечами. Он пошел куда-то, по старой разбитой мостовой, бессмысленно улыбаясь синему небу, заборам, воронкам, печным трубам, проезжающим мимо военным машинам. Затем он заметил старуху, которая вела за руку маленькую девочку. Чем-то они отличались от остальной толпы. Они шли медленно: старуха тащилась, хромая и раскачиваясь, девочка шла за ней, немного поотстав и часто оглядываясь. Она посмотрела на Дунаева. Отчего-то он пошел за ними.
Пройдя минут десять по какой-то из улиц, он обогнал их и остановился, присматриваясь. Ему хотелось видеть их лица.
Они неторопливо приблизились. Старуха древняя, смуглая, улыбающаяся, с медными зубами. Ее лицо уродовал шрам в форме свастики — видимо, измывались фашисты. Одежда нищенская.
Дунаев наконец понял, что было в них странного. Странность скрывалась в сочетании этой старухи и этой девочки. Девочка (лет семи, не более) отличалась от окружающих свежестью и нарядной пухловатостью лица, румяными щечками и тем надменно-изнеженным выражением округлых губ и глаз, какое встречается у детей богатых и избалованных, никогда не видевших ни войны, ни нужды. Старуха на Дунаева даже не взглянула: она смотрела прямо перед собой, торжественно усмехаясь и блестя своими медными зубами. Они протащились мимо и свернули в переулок. Девочка снова обернулась.