Время политики - Лев Семёнович Рубинштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бульвар, на котором располагалась Панорама, назывался, что вполне объяснимо, Историческим. Помню, как все мы – дядя, тетя, мама и я – шли по этому Историческому бульвару и я, решив пошутить, сказал: «Истерический бульвар».
Никто не засмеялся, и это меня настолько задело и смутило, что я, пытаясь заглушить обидное молчание, стал смеяться все громче и громче. И смеялся я до тех пор, пока смех мой, которому придуманное мною шутливое название для бульвара подходило гораздо больше, чем бульвару, не перешел в неудержимую икоту.
В те годы я вообще был необычайно смешлив. Ну и, как вы только что заметили, пошутить я тоже любил. А то, что это не всякий раз получалось, так что ж с того…
Дядя Мотя и тетя Люба, в свою очередь, довольно часто приезжали в Москву и всегда останавливались у нас.
Я очень любил, когда они приезжали. И не только во фруктах было дело, хотя и в этом тоже. Мне казалось, что они привозили с собой отчетливый черноморский дух, дух своего нарядного белокаменного города.
Последний раз они приехали к нам вместе по очень грустному поводу. У тети Любы обнаружили рак, и они прибыли на консультацию. В Москве им сказали, что нужна срочная операция, но при этом, сказал врач, тети Любино сердце в довольно плохом состоянии, и он, врач, не ручается, что оно, сердце, такую тяжелую и сложную операцию выдержит.
Решили все же рискнуть, и тетя Люба легла в больницу. Пока шла подготовка к операции, дядя Мотя, естественно, жил у нас и каждое утро уезжал в больницу, откуда возвращался поздно вечером, усталый, молчаливый, с опустошенным взглядом.
Потом была операция, и тетя Люба действительно, как и опасался врач, умерла прямо под наркозом.
На следующий день с утра мы все – резко постаревший за один день дядя Мотя, мать, отец, мой старший брат и я – поехали в больничный морг, чтобы проститься с тетей Любой. Через день или два ее тело должны были транспортировать в Севастополь, чтобы похоронить его на местном кладбище, рядом с родственниками.
В морге я был в первый раз. Мы все встали вокруг тети-Любиного тела. Дядя Мотя неотрывно и безмолвно смотрел на тетю Любу, а по его лицу текли слезы. Все остальные тоже заплакали. И мужчины.
А я – нет, у меня это как-то не получалось, хотя я знал, что надо, что так полагается.
Но я не плакал. Я неотрывно смотрел на очень знакомое, но совершенно чужое лицо тети Любы. И все не мог понять, как это так.
Это была, в общем-то, всего лишь вторая смерть в моей жизни. Первой, когда мне было восемь лет, умерла моя бабушка, мамина мама. Бабушка долго болела и умерла во сне. Мы жили вместе, и я спал с ней в одной комнате. Я проснулся ранним утром от голосов родителей. Они говорили тихо, чтобы не разбудить меня, но я проснулся. Я не слышал отдельных слов, но понял, что произошло. И, помню, плотно зажмурил глаза, притворившись спящим. Почему и зачем я так поступил, я не помню, точнее, не знаю.
После этого я долгое время боялся заснуть, потому что боялся не проснуться. Как бабушка. Со временем это прошло, но было это довольно долго, года полтора или даже два.
А тогда я стоял и оцепенело смотрел на тети-Любино чужое лицо.
В какой-то момент я заметил, что из ее ноздри выглядывает некрасивая засохшая козявка. Видимо, в тот же самый момент это же заметил и дядя Мотя. Потому что он как-то неуверенно и робко, чуть ли не на цыпочках просеменил к ее лицу и очень бережным, очень осторожным движением, как будто боясь ее разбудить, вынул эту самую козявку, после чего завернул ее зачем-то в свой носовой платок и положил в карман пальто.
Вот тут уже разревелся и я. И ревел от души.
Ревел ли я оттого, что почувствовал, как неудержимо и болезненно отпал от меня в тот момент целый пласт моей прошлой жизни – со своими маленькими, но непререкаемыми до поры до времени ценностями, приоритетами, авторитетами?
Понял ли я тогда, что не только дорогие мне люди рано или поздно исчезают непонятно куда, но и связанные с ними звуки, запахи, слова, мелодии, картинки, места перебираются из чувственного мира в ненадежную дырявую память?
Понял ли я тогда, что никогда больше не приеду в город Севастополь, который так любил в детстве?
Нет, конечно, я этого не знал, еще долгие годы после этого вынашивая какие-то призрачные планы паломничества в давно утерянный рай. Но несколько лет тому назад, после известных событий, я окончательно понял: ни-ко-гда. Never, как говорится, more.
Ничего этого я не знал и не чувствовал тогда, в тот день, когда, пятнадцатилетний, в запотевших очках, с кроличьей шапкой в руках, стоял в промозглом больничном морге у неживого тела любимой тетки. Просто стоял и плакал, стоял и плакал.
Самая честная
Однажды замечательный историк и литературовед Андрей Зорин прочитал цикл лекций, посвященных ключевым мифам русской истории. Последняя была посвящена «русской водке» как одному из важнейших символов так называемого русского мифа.
Любя и почитая Зорина, я бы непременно пришел послушать его, но мне это не удалось. Не удалось по уважительной причине – я в эти дни, к сожалению, находился далеко от Москвы.
Не зная, о чем говорил уважаемый профессор, но имея довольно богатый опыт общения с ним, я могу с большой степенью уверенности утверждать, что лекция его была на нужной высоте. Да и тема, согласитесь, не из последних…
Я прочитал лишь анонс, а тема эта уже зазвучала в душе сама по себе, не сообразуясь ни с чем, в том числе и с оставшимся для меня неведомым содержанием лекции.
Прежде всего мне захотелось чистосердечно и публично признаться в том, что из всего прочего, что люди часто или редко употребляют для радости, утешения и увеселения, я предпочитаю крепкое, а конкретно – именно ее, водку.
Она – как бы моя законная и постоянная. К ней я неизменно и покаянно возвращаюсь после коротких, хотя подчас и сильных увлечений, после шкодливых «походов налево» – к разным там граппам, кальвадосам, текилам и прочим сорокаградусным объектам иноземного происхождения.
Нет, как хотите, но водка – это водка.
Она универсальна и дружелюбна. Она ровна в общении. Она охотно и всегда содержательно поддерживает