Чертов мост, или Моя жизнь как пылинка Истории : (записки неунывающего) - Алексей Симуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уберите от меня этот натюрморт!
На что мертвецки пьяный Ефим вдруг открыл глаза и раздельно, с легкой своей картавинкой, произнес:
— Я не на-тюр-морт, — впав тут же в свое прежнее мертвенное состояние.
Хорошая вещь — молодость! Сошло благополучно. Представляете эксперимент: облить голову под краном, а потом — на мороз. Но Фима — выдержал!
Наши занятия с братьями кончились неожиданно. Николай женился на Вере Шульмейстер, Вася — на девушке с Гоголевского бульвара, где мы встречали Новый год.
Летом 1927 года я пригласил своих друзей — Мишу, Володю и Фиму — поехать летом ко мне в деревню. Ребята согласились. Мама была очень обрадована и ждала нас. Так получилось, что первыми двинулись мы с Ефимом. Отъезд наш стоит описать по рассказу моей сестры Али, которая пришла проводить меня на перрон Киевского вокзала.
В назначенное время появился Фима в сопровождении отца, который нес аккуратный чемодан, обтянутый чехлом с инициалами владельца. Раскланявшись, они отошли в сторону, где папа начал что-то говорить Фиме, очевидно, давая какие-то последние отеческие наставления. Время шло. Колокол, которые тогда еще существовали, пробил один раз. А меня все не было. Моя сестра начала беспокоиться. Фима вошел в вагон и стоял на площадке, высматривая меня. Колокол пробил второй раз. Сестра не знала, что и думать, когда показался я. Я летел по перрону, как будто за мной гналась нечистая сила. Я был без шапки, волосы всклочены. В руке я тащил нечто, похожее на кочан из газет, внутри которого были мои вещи. «Кочан» от бешеной гонки растрепался, за ним волочились веревки. На бегу я поцеловал сестру и вскочил в вагон, когда поезд уже тронулся.
При встрече мама первым долгом меня спросила:
— Где твоя шапка?
Она уже настолько пропиталась деревенским духом, что человек без шапки внушал подозрения: не пьян ли он?
Зная, как я люблю тушеную фасоль, она меня встретила этим блюдом, что являлось нарушением всех деревенских законов. Гостя, любимого сына, встречать таким затрапезным угощением! Яичница с салом — вот пища достойных людей!
Володя поселился у нас, Миша и Фима — у Еремея Савостьяновича. Это было время, когда колхозами еще и не пахло. Было изобилие всего.
Знакомство с деревенской жизнью у моих друзей проходило по-разному. Миша, заглянув в сарай, выскочил оттуда с диким криком:
— Там скоты! С рогами! Они целятся в меня!
Володя сразу же прихлестнул за нашей соседкой Катей. Потом она говорила о нем, закатывая глаза: «Ангел!», что вызвало с нашей стороны разного рода фривольные комментарии.
Мы ходили в Гари. Фима тут же закрутил амуры с Маней Скорняковой. Ему вообще очень нравилось в деревне, особенно его встречи с Федором Фомичом, мельником, с которым Фима проводил долгие часы в беседах и даже написал потом о нем в журнале «Новый мир».
Мы писали разные этюды, и я написал два, изображавших нашу усадьбу, которые до сих пор висят у меня в квартире.
АХРР и наши годы молодые
И вот в 1928 году мы с Ефимом и Володей поступаем в настоящее художественное училище: Высшие курсы АХРРа — Ассоциации художников революционной России.
АХРР! С течением времени эта аббревиатура превратилась чуть ли не в бранное слово, которым обозначали нечто ползучее, рабски копирующее жизнь, природу — лишь бы угодить нехитрым вкусам новой власти. Ряд художников, учившихся на курсах АХРРа, считает теперь хорошим тоном всячески ругать эту организацию, открещиваться от нее. Я с ними не согласен. Конечно, и у нас случались приспособленцы, но учеба была серьезная, преподаватели много нам давали. Вернее, они предоставляли возможность ученику развиваться самому, лишь изредка проверяя его работу. Такие мастера, как Илья Иванович Машков или Константин Федорович Юон[51], были еще в силе.
Мы, ахрровцы, принимали у себя на Волхонке Диего Риверу, мексиканского художника-монументалиста. Низенький, жирный, чем-то похожий на свои настенные фрески, он поразил нас, как какая-то экзотическая птица. С него мы начали знакомство с иными художественными приемами, но он был коммунист, следовательно «наш». Мы ходили на Пречистенку в музей нового западного искусства, в основу которого были положены коллекции купцов Щукина и Морозова, упивались зеленым пятном на щеке женского портрета Ван Донгена[52], Гогеном и вообще французскими импрессионистами, которых у нас в Москве собрали в большом количестве купцы-меценаты. И Фима, и Володя Федотов восхищались Сезанном, а я ничего в нем не понимал, так же, как один из учеников Репина художник Щербиновский. Я как-то видел Щербиновского, когда он, высокий, худой старик, окруженный толпой почитателей, проходил по выставке, рассматривая серо-зеленые работы советских сезаннистов (Сезанн был тогда очень в моде у нас), после чего неоднократно изрекал: «Люэс![53] Третья стадия!» А я втихомолку думал: «Он прав!»
Когда мы подавали заявление о приеме на курсы, некий ассистент по фамилии Темкин загадочно уверял нас: «Вы будете довольны!» И мы были довольны. Восхищались работами студентов старших курсов. Особенно привлекала нас фигура Кагакова. Высокий, плечистый, настоящий богатырь. А как он писал! На зависть! Корпусно, мужественно, в суровой гамме. Его композиции — тогда говорили «композиции», а не картины — покоряли нас своей земной, идущей из каких-то глубин силой.
Уже в 70-е годы я как-то поинтересовался у одного старого ахрровца, не встречалась ли ему фамилия Кагакова, поскольку я с тех времен ее не слышал. И он рассказал мне страшную историю. Кагаков, как я и думал, жил богатырски — занимался физическими упражнениями, купался и летом, и зимой в ледяной воде, забыв о разумной осторожности. И вот…
Однажды летом на даче, в веселой компании он разгорячился, много бегал — горелки и т. д. и, чтобы остыть, бухнулся в реку. Вода была прохладная. Результатом этого явился паралич — полный! И этот могучий талант, чудо-мужчина оказался прикованным к койке и годы провел на ней, пока не умер, забытый, никому не нужный…
А Сережа Ивашев-Мусатов. Большой, высокий, с восторженным детским голосом. Мы — Фима, Володя и я — мучительно завидовали его строгим, сине-зелено-серым работам, выдержанным в едином ключе лучше, глубже, чем живопись Сезанна — так нам казалось, а Сезанн тогда считался богом всех, кто понимал или делал вид, что понимал настоящее искусство.
Сереже тоже выпала тяжелая судьба. Его взяли, он провел много лет «там», вернулся, и опять я услышал по телефону его такой же, ничуть не изменившийся, высокий, детский голос.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});