Малинче - Лаура Эскивель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Малиналли хотела, чтобы ее дети говорили с нею не только на том же языке, но чтобы они обладали теми же знаниями, что и она, чтобы они могли идти одним путем к одной цели. Если бы она и Харамильо не ступили в одну реку, не стали свидетелями рождения новой эпохи, они не понимали бы друг друга так полно. Малиналли страстно желала, чтобы так же безраздельно сливались души ее и детей. Ради этого она была готова учиться читать и писать по-испански.
По утрам Малиналли вместе с Мартином прилежно выводила на бумаге буквы и цифры. Среди цифр больше всего ей понравилась восьмерка. Этот знак выражал саму суть смешения рас, народов и культур. Две сцепленные воедино окружности, пересекаясь, образовывали бесконечность, новое единство, связующим звеном которого был общий для обоих миров невидимый, но осязаемый смысл.
После обеда Малиналли играла с детьми. Ей нравилось брать их за руки и крутить вокруг себя — точно так же, как когда-то играла с нею бабушка. Устав, она отпускала детей во двор, а сама садилась за шитье или украшение гуипиля. Дети продолжали бегать, играть и веселиться. Харамильо же посвящал свободное время резьбе по дереву. Малиналли считала, что шитье и резьба не просто полезное ремесло или воплощенная красота, но упражнение в смирении и терпении. Терпение она называла одной из главных добродетелей, что позволяют человеку постичь великое безмолвие — то безмолвие, где ритм и гармония настраиваются друг на друга и звучат в каждом стежке, в каждом ударе молотка по рукоятке стамески. Исполняя этот ежедневный ритуал, Малиналли и Харамильо достигали того светлого состояния, когда покой и умиротворение нисходили в их души и становились наградой за долгое терпение.
В тот день Харамильо отложил скульптуру Девы Марии Гваделупской, которую вырезал для детей, и, сделав глоток чая, настоянного на листьях апельсинового дерева, спросил у жены, собирается ли она завтра на мессу.
Торжественной мессой каждый год было принято отмечать день падения Теночтитлана. Малиналли не любила ходить в церковь в этот день. Ей не хотелось оживлять в памяти погибших, как будто вновь слышать их крики и стоны. Ей не нравилось то, что говорят в церкви, обращаясь к распятому Христу. Этот новый Бог был для нее богом плоти, богом истекающего кровью тела. Изображение распятия наводило на нее ужас. Когда взгляд Малиналли падал на рану в боку распятого Бога, она невольно вздрагивала. Эта рана напоминала те разрезы, что делали обсидиановыми ножами на груди приносимых в жертву у храма Уитцилопочтли. Ее смущали и терновый венец, и запекшаяся кровь. Ей хотелось спасти этого человека от мучений, снять его с креста, вернуть ему свободу. Она так и не научилась смотреть на распятие спокойно. Это жертвоприношение было непреходящим, вечным и лишь подтверждало догадку Малиналли, что и теперь в ее стране ничего не изменилось. Напрасно рухнула империя, напрасно были разорены города и деревни. Принесение человека в жертву пережило все потрясения. Уцелевшие в войне приняли эту чудовищную традицию в наследство от погибших. Иисус на кресте был для Малиналли символом бесконечной, неутихающей боли, вечной, непреодолимой смерти. Ее разум отказывался верить в то, что эта жертва приведет людей к свету, равно как и в то, что свет может появиться там, где в жертву приносят человека.
Вот почему Малиналли старалась реже появляться в церкви. Она не хотела видеть распятого Христа. Ей больше нравилось смотреть на жизнь, а не на смерть. Она хотела видеть своих детей, чье рождение пришло на смену войне, но не оживлять мертвецов. Она предпочитала любить Харамильо, боготворить и благословлять его, а не образ навеки оставшегося на кресте чужого ей человека. Благодаря Харамильо в ее жизни царил мир, а в душе покой. Кортес же был повинен в том, что в ее жизнь вошла война и ненависть. Их встречи с Кортесом оборачивались спором или ссорой.
Вот и на этот раз, появившись в их доме, он разрушил очарование мирного дня. Харамильо и Малиналли приняли Кортеса радушно, как дорогого и знатного гостя. Ему подали чашку шоколада с ванилью, пригласили присесть у фонтана. Кортес был мрачен и неразговорчив. Ему предстояло судебное разбирательство. Против него выдвигались серьезные обвинения — предательство интересов испанской короны, попытка узурпировать власть на захваченных территориях, неподчинение королевским приказам, а также преступления в ходе боевых действий — излишняя жестокость по отношению к местному населению и многочисленные случаи самосуда. В вину Кортесу вменялись преступления на сексуальной почве, а также неуплата королевскому двору положенной доли военной добычи и трофеев и присвоение больших участков земли в городах и в сельской местности. В довершение всего против Кортеса было выдвинуто обвинение в убийстве собственной супруги — сеньоры Каталины Хуарес.
Понимая, что свести суд к формальному разбирательству не удастся, Кортес начал готовиться к защите. Он сообщил судьям, что пригласит свидетелей, готовых дать показания в его пользу. Первыми среди них были Малиналли и Харамильо.
Когда Кортес заговорил, Малиналли поняла, что он не просит их об одолжении, но требует оплаты за все, что сделал для них. Кроме земли, на которой был построен их дом, Кортес пожаловал Харамильо и его супруге обширное поместье неподалеку от Коатцасоалькоса, где когда-то родилась Малиналли. Кортес требовал их благодарности и на вопрос Харамильо, хочет ли тот, чтобы он солгал перед судьями, ответил: «Я надеюсь лишь на то, что ты поступишь, как подобает верному другу».
Медленно, словно неохотно день сменялся серым вечером. Влажность, повисшая в воздухе, будто погасила спускавшееся к горизонту солнце. В глазах Малиналли стояли слезы, но они были прекрасны. Малиналли устала от бесконечных попыток стереть из памяти все, что было связано с войной, обманом и предательством. Когда она заговорила, голос ее прозвучал сурово и решительно.
— Кортес, я всегда буду благодарна тебе за сына и за мужа, которого ты выбрал для меня. Я признательна тебе и за ту землю, которую ты подарил нам с Харамильо, — ту землю, на которой мы смогли построить дом, пустить корни. Но не требуй от меня невозможного. Я больше не твой «язык», сеньор Малинче.
Давно уже никто не называл его именем Малинче. Оно забылось с тех пор, как они расстались и Малиналли перестала быть его спутницей, его женщиной. Глаза Кортеса налились кровью, и, с трудом сдерживая ярость, он хрипло сказал:
— Ты не смеешь так говорить со мной!
Харамильо понял по глазам Малиналли, что она едва сдерживает себя и готова выплеснуть на Кортеса всю накопившуюся ненависть. Он поднялся, чтобы увести детей в дом.
Малиналли не сразу ответила Кортесу. Сначала она молча собрала воедино все те слова, которые застыли в ней в минуты горя и отчаяния. Она устала от Кортеса и его интриг, его замыслов и планов. Она устала терпеть его, подчиняться ему, быть его отражением. Она и вправду могла бы стать его лучшим свидетелем. Но ей никак не удавалось вспомнить, что можно было бы сказать на суде в оправдание этого человека, чтобы не сделать его вину еще более тяжкой. Да и что она, ничтожнейшая из всех, могла знать? Что она понимала в том, что он называл подвигами и что теперь другие именовали преступлениями! Взяв себя в руки, Малиналли снова заговорила, делая долгие паузы, продумывая каждую фразу:
— Самая страшная болезнь, которой ты поразил мой народ, — не оспа и не сифилис. Самая тяжелая, неизлечимая болезнь — это твои проклятые зеркала. Их отраженный свет ранит человека, как ранит и убивает людей твой стальной клинок, как ранят их твои жестокие слова, как губят их огненные ядра, которыми обстреливают корабельные пушки прибрежные города. Ты привез с собой яркие, посеребренные, сверкающие зеркала. В них больно смотреть, потому что в отражении, которое возвращают мне они, я не узнаю свое лицо. Это лицо принадлежит измученной женщине, что неизбывно чувствует свою вину. Это лицо, словно коростой, покрыто твоими поцелуями и горькими ласками. Твои зеркала наполняют мой взгляд страхом — тем страхом, который нарисован на лицах людей, оставшихся без родного языка, без своих богов. В твоих зеркалах отражаются скалы без вулканов и будущее без деревьев. Твои зеркала подобны пересохшим колодцам — пустым и гулким колодцам, в которых нет ни души, ни отзвука вечности.
В отражении твоих зеркал слышны крики и стоны, в них одно за другим совершаются страшные преступления. Твои зеркала ввергают в безумство всякого, кто заглянет в них. Они отравляют людей страхом и уродуют их сердца. Эти сердца, разорванные на куски, истекают кровью и извергают проклятия. Твои зеркала обманывают моих соплеменников, как легко обманываешь их ты, привыкший лгать и недоговаривать. Но и тебя не миновала участь тех, кому ты подсовывал свои колдовские зеркала. Слишком долго смотрелся ты в них. Они поразили тебя тем же недугом, показав тебе ложную славу и ложную власть. Самое страшное заключается в том, что лицо, которое ты видишь в зеркале и думаешь, что это твое отражение, на самом деле не существует. Твои зеркала уничтожили не только отражение, но и само твое лицо. То, что ты в них видишь, — всего лишь обман, образ, пришедший в наш мир из ада. Ад, преисподняя — вот слова, которые я выучила рядом с тобой. Раньше они были мне не ведомы. Я и сейчас не могу понять, что они означают. Это страшное место придумал твой народ — наверное, чтобы вечно проклинать все живое и сущее. Эта чудовищная вселенная, придуманная тобой, теперь заслоняет твое отражение в зеркале, превращает в безжизненную маску. Твои зеркала столь же ужасны, как и ты сам! Я ненавижу не тебя, Эрнан, ненавижу и презираю за то, что смотрелась в эти зеркала, в черные зеркала, привезенные тобой.