Любовь - Тони Мориссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От попыток углубиться в воспоминания отвлекают знакомые шаги Кристины. Та кое-что нашла: спички, пачку свечей на случай урагана, банку консервированных ломтиков ананаса, коробку анальгетика в порошках. Зажгла свечу, покапала с нее воском, прилепила. Если ей удастся открыть банку, Гида сможет проглотить порошок. Все так же бессловесно, действуя шариковой ручкой как гвоздем, Кристина ковыряет крышку консервной банки. Наконец получилось. Открывает два пакетика и высыпает горькие порошки Гиде в рот, дает запить соком. Укутывает ее одеялом по плечи, потому что Гиду трясет озноб.
Обе ожидали схватки. Кто виноват? Из-за кого все началось, кто взял на работу какую-то шалаву? А кто ее на это спровоцировал, бегая к адвокату? Кто виноват, что они сидят тут за семь миль от ближайшего жилья, когда никто не знает, что они здесь, а даже и знали бы – кому они нужны-то? Никто не молится за них, как и сами они никогда друг за дружку не молились. Все же взаимных попреков удалось избежать; да и то сказать, что в них проку, когда одна лежит вся переломанная, а вторая мокрая от пота, будто прачка. Сюда, наверх, где их уединение печально, как комната умершего ребенка, от океана не доносится ни запаха, ни звука. Будущее распадается вслед за прошлым. Вне комнаты пейзаж обесцвечен. Какой-то мрачный каменный хребет, и никто его другим не представляет, ибо такой уж он и есть – это все, живущие внизу, твердо знают. Этакий безвидный мир, каким он был до сотворенья, где звук, любой – царапанье ли когтя, шевеление ли мохнатой лапки в паутине, – это бесценный дар. Где человеческий голос – единственное чудо, прекрасное и страстно ожидаемое. Где речь, лишь зазвучи она, будет полна энергии, как преступник, выпущенный после двадцати одного года заточения. Голый, потный, в одном белье.
Ты ведь знаешь, не очень-то Мэй была мне хорошей матерью.
Ну хоть не продавала тебя.
Нет, она меня за так отдала.
В Мэйпл-Вэлли?
В Мэйпл-Вэлли.
Я думала, ты сама туда хотела.
Да ну, к черту. А если бы и хотела? Мне было тринадцать. А она все-таки мама. Она хотела меня туда отправить, потому что он хотел; она делала все, что он захочет. Только тебя полюбить не смогла. Ведь это же она была папиной девочкой. Она, а не ты.
Вот уж не знаю.
Наверняка она превратила твою жизнь в фильм ужасов.
Да и свою тоже. Много лет я думала, что она прячет вещи, чтоб только досадить мне. Я и не знала, что это Хью Ньютон [61] так ее напугал.
Думала, будто за ней охотятся «Пантеры»?
И «Пантеры», и все прочие. Готовилась. На всякий случай.
Н-да. Вот что такое революция: двадцатилетние мальчишки воюют, вгоняя в гроб шестидесятилетних старух.
Это бы еще ничего. Бывает хуже.
Они и похуже кое-что делали.
Ты с этим сталкивалась?
Нет. Я к тому времени от них отошла уже.
А стоила вообще овчинка выделки?
Несомненно.
Я называла тебя дурой, но это я от зависти. Воодушевление, порыв, да?
Не без того.
А что таким грустным тоном?
Да почему грустным? Просто я вижу результат. Начали с того, что нами торговали, освободились, а потом взяли и сами себя продали тому, кто заплатил дороже.
Кто это «мы»? Черные? Женщины? Или мы с тобой?
Да я сама не знаю. – Кристина дотрагивается до щиколотки Гиды. Той, что осталась нераспухшей. С-ссссс.
Извини.
Там тоже, наверное, сломано.
Я утром вытащу тебя отсюда.
Кристина зажигает еще одну свечу, с натугой подымается и, подойдя к трюмо, выдвигает один за другим ящики. В верхнем лежат цветные мелки в маленьком матерчатом мешочке; в среднем – мышиный помет и остатки детского бельишка: носочки, маечка, трусики. Вытаскивает желтую маечку, показывает Гиде.
Это же твой купальник
Неужто я была такой крошкой?
Моего там нет?
Что-то не вижу. – Желтой тряпочкой Кристина отирает пот с лица и шеи, бросает тряпочку на пол. Опять подходит к Гиде, кряхтя усаживается рядом. Пламя свечи выхватывает из темноты их руки, лица остаются темными.
А ты правда была проституткой?
Да боже ж ты мой!
Так говорят.
Значит, врут. Продавать – не продавала никогда. Меняла разве что…
Ну это как и я.
Нет, ты не так. Ты чересчур мала была, не понимала.
Чтобы хотеть чего-то – не чересчур.
Да? А он был тебе хорошим мужем, Гида? По-настоящему хорошим?
Сперва да. Несколько лет он хорошо ко мне относился. Не забывай, в одиннадцать лет думаешь, что коробка попкорна в сахаре – это и есть любовь. Он чесал мне пятки, пока они не стали как воск
Ч-черт…
Когда все стало плохо, я думала, вы с Мэй мне объясните что к чему. Но вы не объяснили, и я стала искать причину в том, что он начал терять деньги. Его я не винила никогда.
А я наоборот – всегда.
Ты могла это себе позволить. Шериф не дышал тебе в затылок.
Шериф? Я его помню. Они рыбачили вместе.
Рыбачили… Я бы тебе сказала. Любое малое дитя знает то, о чем он умудрился забыть. Белые не бросают тебе в кружку монеты, если ты не пляшешь.
Говоришь, Бадди Силк разорил его?
Не он; его сын, Босс. С отцом-то Папа дружил, если уместно такое слово, но сын оказался собакой совсем другой породы. Он похитрее выдумал. Не разорил – дал самому разориться.
Это как это?
Брал по чуть-чуть взаймы. Потом побольше. И так далее и так далее. А не давать нельзя: ты ж понимаешь, иначе закроют или выпивку продавать не разрешат. Крутиться приходилось, но ничего. А потом старый Силк помер, и молодой тут же поднял суммы поборов. Мы не могли платить и бандитам, и полиции, и еще инспекции по спиртному.
А как же вы так долго держались?
Повезло. Я нашла кое-какие фото. Снятые на яхте во время рыбалок – Гида бросает на Кристину значительный взгляд.
Не может быть.
Еще как может.
А кто? Где?
Да какая разница – кто? А насчет где – и в койке, и на палубе, и в кресле рулевого, где угодно и на чем угодно. Подумай как следует, прежде чем сказать, кого и где можно поймать на удочку.
У мужчин память – короче некуда. Всё хотят сохранить на картинке.
Н-да.
Гида вздохнула, перед глазами возник Босс Силк. А она стоит перед ним, боится, ее то в жар, то в холод бросает. Не может понять, чего он пришел добиваться – секса или просто ее унижения; а может, ему надо денег и плюс к тому ее по-быстрому пощупать? Что он пришел унизить ее – это ясно, неясно только, будет ли при этом хватать за сиськи. В любом случае однажды ее продали, и он считает, что раз так, с ней можно не церемониться.
«Вот, возьмите, он хотел, чтобы я вам передала». Она вручила ему коричневый конверт, надеясь, что он решит, будто там деньги. И сразу повернулась спиной, чтобы не смотреть, как он откроет его, а заодно выражая этим свою неосведомленность в мужских делах. Когда услышала, что содержимое вынуто из обертки, проговорила: «Между прочим, был где-то тут еще один такой же конверт. Адресован вашей матушке, но почему-то через газету «Харбор джорнал». Если отыщется, мне как – ей передать или им отправить? Будете чай со льдом, сэр?»
Этот эпизод Гида пересказывает, изображая старинный «мамкин» выговор и отчаянно выпучивая глаза. Они хихикают.
Он что, на самом деле? Держал для старой леди такой альбомчик?
Тут, признаюсь, я кое-что выдумала. А это помнишь: «Эй, Каллистия!»? А как же. Только вот когда же это началось? Однажды, когда им было лет по десять, играя на пляже, они услышали, как некий мужчина, обращаясь к молодой женщине в красном платье с голой спиной, крикнул: «Эй, Каллистия!» В его голосе была насмешка, намек – будто он что-то такое знает, – но вместе с тем призвук зависти. Оборачиваться, смотреть, кто позвал ее, женщина не удосужилась. На фоне моря четко прорисовывался профиль – гордый, с высоко поднятым подбородком. Зато на них она вдруг посмотрела. На лице шрам от щеки к уху. Тонкий, как карандашная линия; кажется, сотри резинкой – и лицо станет безупречным. Глаза, поймавшие их взгляды, были холодны и страшноваты, пока она им не подмигнула, и тут у них аж пальцы ног свело от удовольствия. Потом они спросили Мэй, кто такая эта Каллистия. «Держитесь от нее как можно дальше, – нахмурилась Мэй. – Если увидите, что она идет по улице навстречу, переходите на другую сторону». На вопрос почему Мэй ответила: «Потому что нет на свете такого, на что не пойдет гулящая женщина».
В ошеломлении они пытались представить себе что-нибудь из того, на что она не колеблясь пустится, невзирая на опасность. И свой домик для игр они назвали ее именем. «Вилла Каллистия». С тех пор, когда они хотели что-либо одобрить или восхититься смелой, хитроумной и рискованной выходкой, они, подражая тону того мужчины, восклицали: «Эй, Каллистия!»
«Эй, Каллистия!» – это был чуть ли не самый секретный их клич, то есть второй по секретности после шифрованного языка, который они называли «идагей». Идагей служил для употребления самого тайного, чтобы сплетничать или подшучивать над взрослыми. В междоусобице он был использован всего раз в жизни.