Горький запах осени - Вера Адлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже дважды она вежливо и решительно отказалась от выгодного предложения руководителя пражского филиала фирмы. Им уже давно не был щеголеватый доктор Клефельд. Он исчез в песчаных просторах Африки. Теперь фирмой управлял старый усталый мужчина с тихим голосом и австрийским произношением, который никогда не носил формы и не слишком занимался своими подчиненными. Однажды он вызвал Надежду и рассказал ей о преимуществах работы на центральном заводе, который помещался где-то в Гамбурге. Надежда в ответ на это с опущенной головой, как и приличествует молодой девушке, рассказала о матери, о ее вдовьем одиночестве, не преминув при этом похоронить брата Пршемысла. В кабинете директора он должен был умереть обычной гражданской смертью, тогда как в доме «королевы колокольчиков» люди держались мнения, что молодой человек был убит во время акции семнадцатого ноября. Ни Надежда, ни мать не разуверяли их в этом святом убеждении. Похоже было, что директора эти человеческие доводы особенно не волновали — он смотрел на нее отсутствующим взглядом и, скорей всего, не слушал ее. Соблюдал свои интересы и полагал, что Надежда, отказываясь от его предложения, блюдет свои интересы, и, следовательно, все в порядке. Он отпустил ее, посоветовав еще раз все обдумать.
Годы спустя Надежда упрекала себя, что, хотя она тогда лишь отговаривалась матерью, на самом деле в ту пору мать так мало для нее значила, словно ее и вовсе не было. Она довольствовалась — по правде сказать, мать тоже этим довольствовалась — лишь самым поверхностным течением жизни, которое было достаточно хлопотным и утрачивало последние скромные прелести. Забот прибывало, так зачем же еще терзаться чем-то, что лежит за пределами правил благотворных условностей и что, несомненно, обманчиво и располагает к слезам. Нет, подальше от этого.
При таких вот обстоятельствах, тихих, но многозначительных, однажды днем, даже скорее под вечер, возле тарелки с питательным картофельным супом оказалось письмо со штемпелем Ганы.
Мать не обнаруживала желания следить за выражением дочернего лица или глаз, реагировавших с необъяснимым опозданием. Ведь на столе, кроме тарелки с супом, было только это письмо; и ничего больше. Пани Томашкова застыла во времени и пространстве и лишь сообразно дневной необходимости перемещала свое тело туда, куда требовалось, — вот и сейчас за ужином она ела суп, который сама приготовила и который, вероятно, был вкусен в пределах существующих возможностей, смотрела на дочь, на окружающее, но похожа была на отмерший пень. Она едва ли могла объяснить даже самой себе, почему не пытается выйти из этой летаргии и разбудить в себе интерес к единственной дочери, к тому последнему, что у нее осталось на свете. Захоти мать действительно это понять, она узнала бы от самой же себя, что та истинная причина омертвения существует уже без малого двадцать лет. С того момента, как она воротилась с похорон своего супруга и над постелью спящего Пршемысла поклялась, что ее дети… Эти обессмысленные годы она не сумела простить ни самой себе, ни тем более — со временем — своим детям и за измену Пршемысла мстила дочери, поскольку он был недосягаем.
Надежда вымыла и убрала посуду, предложила чаю. Вот она вытирает стол, но письмо по-прежнему лежит на столе незамеченным на неприглядной коричневой в зеленую клетку вощанке. Оно кричаще-белое, но никто не хочет сжалиться над ним. Наконец Надежда садится к окну, спиной к хранящей молчание матери, лицом к позолоченному закатному свету, который доходит сюда от расточительного цветистого Петршина. Начинает читать. Эта история — она мнится ей бесконечной, четыре года — это почти пятая часть всей Надиной жизни — утомляет ее. Она чувствует превосходство над этим прямодушным простофилей, который, хотя и на десять лет старше, своими наивными идеями просто возмущает ее. Эта его беззаботность, смешные замыслы, а главное, эти пламенные неизменные чувства, разбуженные какой-то злонамеренной случайностью, ошибкой или всего лишь недостатком воображения или возможностей, раздражают Надежду, побуждают ее ко всяким насмешкам, которыми она мысленно осыпает довольно незаурядную голову ничего не подозревающего Яна Евангелисты. Да, что поделаешь, уж такое невозможное имя. Будто из театра марионеток. Она читает письмо и при этом злится на саму себя за свою неприязнь, иронию, которая беспрепятственно стреляет по мишени, именуемой Ян Евангелиста. И потому она сама себе противна, хочет быть ласковой — она же именно такая и есть: нежная и пылкая, жаждет любви, привязанности, но этот Ян вовсе не тот, кто ей нужен. Она и сама не знает почему, возможно, она не может простить ему ту ночь откровенного страха с 16-го на 17 ноября? Он не вел себя как герой? Но почему, впрочем, он должен был вести себя именно так, и кто знает, как вообще ведет себя герой? Целых два года Надежда не знала, как ей относиться ко всей этой истории, и, довольствуясь обществом Иренки и Эмы, а также Эминого брата Иржи, которого тайно любила, против своей воли сторонилась Яна. Но поскольку была человеком справедливым, то понимала, что, смеясь над ним, незаслуженно обижает его, и, чтобы не злиться на саму себя, переносила на него свое раздражение. В описываемое время ситуация изменилась. Иренка исчезла, Эмин брат тоже, а Эма с Ладиславом… об этом лучше не думать. Надежда осталась одна с назойливой компанией своих сослуживиц, матери дома и заданием, которое давало ей силы и отнимало их — в чем она никогда бы не призналась. Ян оказался для нее мостиком в старые безоблачные времена молодости, которую она потеряла раньше, чем стала взрослой. Поэтому на сей раз — неожиданно для себя — она приняла с искренней радостью и облегчением известие, что он приезжает в