Жизнь замечательных людей: Повести и рассказы - Вячеслав Пьецух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь в библейские времена пастухи были пророками и волхвами, в Средние века им являлись святые и сама Матерь Божья, в эпоху энциклопедистов они вдохновляли поэтов, музыкантов и живописцев, так что даже народилось целое художественное направление – пастораль. Еще сто лет тому назад русское пастушество выдавалось нашей литературой за образец соединения человека с природой, высокого лиризма, по-настоящему гармоничного существа. У Чехова в «Свирели» пастух выведен прямым мыслителем с уклоном в апокалиптическое, то есть истинным философом, вроде Шопенгауэра, который настаивал на том, что в этом мире почти никого нет, кроме идиотов и дураков... И вот на тебе: на рубеже XX и ХXI столетий место этих серафимов занимают наши супруги Забиякины, Тамара и Константин. Боже святый, какой регресс! Боже святый, святый и крепкий, святый бессмертный, – куда идем?!
Кстати заметить, специфика наблюдательности такова, что поглазеешь с полчаса на вооруженное восстание в городе – и спать хочется, а углядишь таракана в туалете Исторического музея – и вдруг нагрянут космические думы о смысле и значении бытия. То есть на мелком примере с четой тверских пастухов неожиданно выясняется, что человечество сильно сдало, по крайней мере, за последнюю сотню лет, и это заключение вызывает острый интерес к вопросу – куда идем? А идем-то скорей всего к всесторонней деградации человека как естественно нравственной и мыслящей единицы, к упадку по всем статьям, за исключением частного благоденствия, которое обеспечивает научно-технический прогресс с таким, впрочем, катастрофическим запозданием обслуживающий настоящие интересы, что нынешним недоумкам совсем ни к чему сотовый телефон. То ли на нас какое затмение нашло, вроде внезапной амнезии, то ли человек исчерпал положительную энергию и мало-помалу клонится к маразму, как к нему клонятся слишком пожившие старички. Больше всего похоже на то, что род людской лет так сто тому назад переступил ту нечувствительную черту, за которой начинается необратимое движение по наклонной к умиротворению, опрощению, крайней узости, вообще к обыкновенному, пошлому мещанству, хотя и сохраняющему цивилизованную физиономию, а все им руководит физиологический интерес. Такой огорчительный декаданс тем более вероятен, что человек-то эволюционирует, а эволюция – это культивирование уродств; родится от волка детеныш с куцыми ногами – потом выйдет такса, появится у фельдмаршала Кутузова внучок с дурными наклонностями – потом будет майор, который продает противнику боеприпасы, не знает уставов и насилует детвору.
На Западе это движение по наклонной отмечено уже давно, в России только-только, однако у нас оно непременно приобретет формы скоротечные и безобразные по той простой причине, что за последние восемьдесят лет из русской жизни было физически изъято все сколько-нибудь благородное, самодеятельное, потомственно порядочное, совестливое, органически тяготеющее к добру. Оттого в России любая благая инициатива обречена на неуспех, невозможно наказать вора основательнее домушника и соорудить общественную уборную, предварительно не огородив строительную площадку колючей проволокой в три кола; другими словами, полицейский, принципиально не берущий взяток, – это продукт трехсотлетней преемственности по линии гражданских добродетелей, страха Божия и труда. Причем надо принять в расчет, что гражданские добродетели суть не глупые условности, кем-то придуманные для вящей организации общественного производства, а условия, на которых держится всё и вся.
В том-то и дело, что человек есть система условностей, то есть противоестественных повадок, каковые, собственно, и образуют понятие – человек. Мы учимся вещам, которые нам никогда не пригодятся в жизни, носим на шеях галстуки и пользуемся носовыми платками, хотя как раз в галстуки сморкаться было бы удобнее всего, мы нотариально оформляем инстинкт продолжения рода, избегаем совершать свои отправления на людях и говорить в глаза жестокую правду, у нас не принято кусаться и отнимать корм у женщин и детей, так что, с точки зрения льва (если лев был бы способен на точку зрения), мы представляли бы собой многочисленный прайд существ, окончательно выживших из ума. Наконец, что может быть условней литературы, в которую мы, однако, верим, как в астрологические прогнозы и аспирин...
А началось все с того, что человек стал прикрывать свой срам. Ничто в природе не стесняется обнаженного уда, ни наши сообразительные собачки, ни человекообразная обезьяна, и мы, наверное, никогда не узнаем, по какой непосредственной причине свершилась эта загадочная этическая революция: род людской вдруг ни с того ни с сего украсился набедренной повязкой и сразу поднялся над природой, которая не знает внеэкономического принуждения, условностей и стыда. Нo общие соображения таковы: видимо, человек прикрывшийся, который пришел на смену человеку прямоходящему и предшествовал человеку разумному, еще хорошо знал свое происхождение, еще отлично помнил, кто его настоящий отец, и, прикрывшись, может быть, совершил первый акт человечности, соответствовавший видам его изобретателя и отца. Таким образом, если бы существовало некое рациональное объяснение набедренной повязке (у амазонцев, например, даже спичек нет, а повязка есть), то шут бы с ними, с Забиякиными, пускай они говорят глупости и гоняются друг за другом с предметами кухонного обихода, – в противном случае разум к Забиякиным в претензии, и не зря.
Уж слишком многое указывает на то, что человек больше дитя Божее, чем высшее млекопитающее, и поэтому свычаи и обычаи Забиякиных представляют собой отрицание их собственной сути, вызов высшим силам и оскорбление Божества. Вот лежат они по своим койкам, таращатся в телевизор и даже не подозревают, что если в нашем мире до сих пор полно свинства и несообразностей, так только оттого, что люди по преимуществу ощущают себя высшими млекопитающими и действуют не разумнее коровы, при том, впрочем, отличии, что все-таки корова безобидное существо. Пеструха побесится в начале мая, когда стадо впервые выгоняют из стойла на свежий воздух, а после меланхолически пасется по лугам и дважды на дню дает превкусное молоко; теперь возьмем нашего предпринимателя Воронкова, который в молодости судился за членовредительство, после исхитрился обзавестись двумя продовольственными ларьками и скупает краденое, а со временем умыкнет эшелон этилового спирта, поменяет его на телеканал и будет годами делать идиотов из полуидиотов, чтобы только потуже набить карман. Право, в другой раз подумаешь, что корова ближе к Богу, нежели человек.
Так просто это нам не сойдет. Учитывая явственную тенденцию к умалению человечного в человеке, можно предположить: когда-нибудь мы так ослабеем, что ужмемся до размеров Московского государства, где люди будут говорить на пиджин-ин-лиш и вместо питья водки курить гашиш. Возможно, поглотят нас упертые китайцы, как это уже было при первых чингизидах тысячу лет назад. А то мы просто, сами собой, опустимся до того, что имя Пушкина у нас будет знать только узкий специалист.
Однако же и того нельзя исключить, что русский народ перебесится и, в конце концов, возвратится к своим исконным ценностям: утонченному способу общения, романтизму, то есть склонности мыслить и действовать на возвышенный манер, к русской книге как единственному источнику радости, – побесится-побесится, и назад. Этот исход нам, в частности, обещает такое наблюдение: у нас народ, как нигде, умствующий и сердитый и, стало быть, всесторонне недовольный самим собой. Вот прохлаждаются Забиякины по своим койкам, таращатся в телевизор, и вдруг Константин как бы нехотя говорит:
– Том, а Том?
– Чего?
– Вот чего... Какие-то они все-таки ненормальные, эти американцы. То ли у них слов в языке мало, то ли они на работе до чертиков устают...
– Зато у них кругом довольство и нормальная жизнь. А у нас одни алкоголики и козлы.
– Это точно. У нас потому и не жизнь, а скарлатина, что кругом алкоголики и козлы...»
На этом месте я вынужден был прерваться, так как кто-то позвонил в дверь. Я никого не ждал и оттого вздрогнул и похолодел, памятуя о том, что не так давно милиционеры забрали у нас одну миловидную женщину, доктора физико-математических наук, жившую на одиннадцатом этаже, и с тех пор о ней никто ничего не знал. Я на цыпочках подошел к двери и посмотрел в глазок: на лестничной площадке не было ни души.
Впрочем, я так и так не закончил бы свою «Пастораль», потому что меня с самого начала одолело предчувствие бессилия, немоты. Причиной тому необъятность темы, а кроме того, неловко казалось в тысячу первый раз обличать наше пастушество, вообще глумиться над слабостями соотечественника и несуразностями русского способа бытия (практика, оговоримся, чисто нашенская, за другими народами не отмеченная), тем более что сто двадцать лет тому назад Достоевский вывел обывателя города Скотопрогоньевска по фамилии Смердяков, который у него говорит: «Я всю Россию ненавижу», – страшные слова говорит в своей неожиданной жестокости и, может быть, еще никем не разгаданные слова.