Всего лишь скрипач - Ганс Андерсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кристиан между тем бродил по улицам. Все стихло; по приказу властей люди сидели дома, заперев двери и ворота, но за каждым окошком теплился огонек, свидетельствуя, что никто не спит. Дома напоминали безмолвных лунатиков, в чьи мысли и внутреннюю жизнь никто не может проникнуть. Только в танцевальных залах было темно; ни единого лучика не пробивалось из вырезанных сердечком окошек в ставнях. Кристиан вспомнил Стефанову Карету. Теперь она давно уже лежит в сырой земле… Петера Вика он так и не встретил, а извозчичья биржа была закрыта, и он долго тщетно стучал в ворота. Так что он не смог сообщить ожидавшим его ничего утешительного.
Наоми относилась к происходящему как к романтическому приключению, и это был единственный способ увидеть в событиях нечто положительное. Люция чуть не плакала.
— Если дядюшка не придет до полуночи, — сказала она, — значит, с ним, упаси Бог, случилось несчастье.
— Господь милостив, — ответила мать и раскинула карты для гадания.
— Ах, матушка! — вскричала Люция. — Уберите карты. Гадать в такой вечер — богохульство.
Часы пробили без четверти двенадцать; ожидавшие считали каждый удар. Подобно Колумбовым матросам они назначили точный срок, когда должна умереть надежда; там речь шла о трех днях, здесь — о двенадцати часах.
Честный Петер Вик тоже беспокоился о времени, но было это гораздо раньше; сейчас он уже смирился с судьбой; кстати, он находился в большой компании, к которой уж никак нельзя было применить слова Гёте:
Общество ваше я знаю. Его называют пристойным,Если в нем повода нет и для малейших стихов[37].
Нет, назвать его пристойным было никак нельзя, но предметом поэзии оно вполне могло стать, особенно романтической; это было смешение всевозможных колоритных фигур, какие может собрать у себя в участке полиция в ночь беспорядков. Все они содержались во вместительном зале, который днем используется для допросов; через окошечко над дверью к ним проникал свет фонаря. Этих людей схватили на улицах как нарушителей общественного спокойствия.
«Закон есть закон, — размышлял Петер Вик. — Конечно, меня-то приволокли сюда по ошибке, но что ж поделаешь! Завтра разберутся». Он подумал о своих родных и о Наоми, которая ждала карету. «Долгонько же ей придется ждать!» Что поделаешь, он не сумел достаточно внятно объясниться с гусарами, которые схватили его вместе с толпой других. Эти молодцы скоры на расправу, ничего слушать не хотят. Их начальник оказался не лучше. Петера Вика втолкнули в зал вместе со всем этим сбродом и задвинули железный засов.
Ничего другого не оставалось, как лечь поспать. Завтра недоразумение разъяснится.
Когда часы били полночь, он спал крепким сном, а его домашние в это время окончательно уверились, что с ним случилось несчастье. Однако что же они могли поделать? Наоми покорилась судьбе; она откинула голову на спинку кресла и, усталая с дороги, скоро заснула. Только после этого Люция дала волю слезам и плакала до тех пор, пока и ее не сморил сон; но, в отличие от Наоми, которой привиделись редкие солнечные дни на острове Фюн, курганы и плывущие по небу облака, Люции снилось беспокойное море, которое они с матерью пересекли, и беспокойный город, в котором они находились; поэтому она прерывисто дышала и грудь у нее вздымалась, как у больной. Тихая кроткая девушка во сне превратилась в олицетворение страсти, в то время как необузданная Наоми казалась мирным нежным созданием, воплощением покоя и отдохновения. Кристиан смотрел на них обеих. Вид мучимой кошмарами Люции вызвал в его памяти давнюю ночь у источника; казалось, во сне ею снова овладело прежнее безумие. Смотреть на это было страшно.
Непроизвольно он подошел вплотную к Наоми и стал пожирать глазами ее одну; кровь в нем загорелась, неукротимый инстинкт внушал жажду прижаться губами к ее губам. Созерцание поило его ядом любви; при виде головы прекрасной Медузы он не обратился в камень, напротив, сердце его таяло, в то время как спящая Люция наводила ужас.
Свеча в подсвечнике догорела; Кристиан заметил это только тогда, когда она ярко вспыхнула в последний раз, перед тем как погаснуть.
XIII
Летит он все быстрее
На огненный закат.
Кудрей струятся волны,
Дерзапьем взор горит.
Орлиной мощью полный
Все выше он летит.
Х.П. ХольстЯ прожил удивительный день, день, какого ты не можешь ни позволить себе, ни добиться! То был сон о радостной жизни, короткий и прекрасный, как весеннее утро, как опьянение шампанским! Но потом…
Волшебный фонарь кавалераХозяин дома, где гостила Наоми, носил титул барона. Это был богатый дом; все члены семьи мнили себя патриотами и упрекали Наоми в недостатке любви к родине, зато поборник свободы в любой стране охотно принял бы ее под свои знамена. В этой семье много читали, но знакомство с отечественной литературой ограничивалось адрес-календарем и пьесами датских авторов в театре, который они посещали по абонементу. Английскими же романами всегда восхищались, даже в тех случаях, когда они уступали произведениям нашей собственной литературы. Эти люди забывали, что все на свете подчинено законам природы, в том числе и авторы: их известность зависит не от достоинств их творений, а от размеров их родины; первое умножается на второе, причем достоинства произведения измеряются единицами, а размеры родины — десятками. Семья барона была очень религиозна, другими словами, они часто ходили в церковь и слушали тех проповедников, которых слушал королевский двор. Наоми же к тому времени стала настоящей еретичкой. Подобно тому как в наши дни парижский Пантеон, некогда поставленный во имя святой Женевьевы, украсили, несмотря на сопротивление клерикалов, Вольтер и другие святые разума и духа, Наоми в своем мировоззрении соединила Сократа и апостола Павла, Магомета и Зороастра. В доме отмечали красоту Наоми, но полагали, что еще больше в ней странностей; всем, разумеется, была доподлинно известна ее родословная, и потому в их глазах номинальная стоимость девушки была в несколько раз ниже их собственной. Наоми окружала ледяная вежливость, причем лед был такой блестящий и скользкий, что исключал всякую возможность взбунтоваться. Будь Наоми из знатного рода, она наверняка ценила бы это, ибо получить высокое происхождение в дар, ничего для этого не делая, — конечно, огромное преимущество. Едва ли она в этом случае последовала бы примеру тех аристократов, что, в восторге от первой французской революции, отказывались от дворянства и становились просто гражданами. Теперь же девушка, напротив, прославляла их мужество и говорила, что одним этим своим поступком они доказали свою принадлежность к аристократии духа. Если бы старый Юль вошел в гостиную, где она сидела со своими знатными кузинами, возможно, она сочла бы делом чести гордо сказать: «Я его знаю».
Один датский писатель[38] уже обратил внимание на изобилие камер-юнкеров в нашей стране; он рассказывает, что, когда датчанин приезжает в Гамбург и в гостинице не знают его титула, его именуют камер-юнкером и обычно оказываются правы. Дом барона посещала почти вся их братия, и один из них в отношении Наоми рассматривался под особым углом зрения, а именно как ее официальный поклонник. Он, как и подобает, усердно добивался расположения девушки, но пока не преуспел. Камер-юнкер был голштинец, иначе говоря, немец, причем немец телом и душой; правда, в этом, по мнению Наоми, не было ничего достойного порицания: ведь не политические границы, не реки или горы разделяют между собой разные нации, а язык. Среди северных народов Норвегия и Дания — сестры, Швеция — сводная сестра, Германия — кузина, а Англия — седьмая вода на киселе.
Отцу камер-юнкера недавно исполнилось пятьдесят. «Такими старыми калошами, — думала Наоми, — становятся только те, кто в жизни не делал ничего другого, как следовал предначертаньям Божьим!» Но сказать это вслух она, разумеется, не решалась.
В феврале из Германии приехала труппа цирковых наездников; она собиралась гастролировать до мая, а затем отправиться в Вену. Камер-юнкер взял ложу и пригласил всю семью. Особенно любила лошадей дочь барона фрёкен Эмма; раз в две недели она за два далера каталась верхом с королевским берейтором, так что никто не мог быть более рад приглашению, нежели она. В качестве дуэньи для целой стайки юных дам, впорхнувших в его ложу, была приглашена тетушка камер-юнкера, графиня Хён, которая, по обычаю, принятому среди наших высших классов, вместо титула прибавляла к своей фамилии окончание «ен» и называлась Хёпен; под ее портретом можно было бы с полным основанием поставить слова Лесажа: «C'est la perle des duègnes, un vrai dragon pour garder la pudicité du sexe»[39].