Довлатов и окрестности - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После стихов и музыки в соборе зажгли розданные студентами Бродского свечи. Их огонь разогнал мрак, но не холод. Вопреки календарю, в Нью-Йорке было так же холодно, как и за сорок дней до этого. В этом по-зимнему строгом воздухе раздался записанный на пленку голос Бродского:
Меня упрекали во всем, окромя погоды,и сам я грозил себе часто суровой мздой.Но скоро, как говорят, я сниму погоныи стану просто одной звездой.<…>И если за скорость света не ждешьспасибо,то общего, может, небытия броняценит попытки ее превращенья в ситои за отверстие поблагодарит меня.
Не сердце, а голос последним покидал тело поэта. После стихов в соборе осталась рифмующаяся с ними тишина.
Смерть поэта — начало его будущего: приобщение к чину классиков русской и мировой литературы. Этот долгий процесс требует глубокого осмысления метафизической позиции, которая определяет все остальное.
Бродский всегда был настойчив в решении «последних вопросов». В сущности, вся его поэзия глубоко религиозна. Атеизм для поэта — бездарная позиция, потому что он имеет дело с неумирающей реальностью языка. Язык — прообраз вечности. Ежедневная литургия пиитического труда приучает поэта мыслить религиозно. То есть вставлять свою малую жизнь в большое, космическое существование.
Это не значит, что поэт обязан верить в бога, ибо он вообще никому ничего не должен. Другое дело, что поэт вынужден работать с той или иной концепцией загробной жизни, хотя бы потому, что стихи долговечнее их автора. Мысль о бессмертии есть прямое порождение поэтического ремесла. Всякое слово нуждается в рифме, даже если оно последнее. Смерть не может быть окончательной, если она не совпадает с концом строфы. Стихотворение не может закончиться как тело — где попало. Об этом рассказывал Бродский в своих стихах. Их метафизика была простой и наглядной. Учение о началах и концах должно быть глубоким, а не запутанным. От поэта ведь нельзя узнать ничего нового о существовании Бога (хотя, конечно, хотелось бы). От поэта можно узнать, как отразилась на его творчестве попытка решить проблемы, решения в принципе не имеющие. Чехов писал: «Между „есть Бог“ и „нет Бога“ лежит целое громадное поле». Бродский без устали вглядывался в это «громадное поле», и если он разглядел больше других, то потому, что нашел в себе мужество смотреть на настоящее из будущего. Он всегда помнил «чем, — по его любимому выражению, — все это кончится».
Взгляд оттуда, где нас нет, изрядно меняет перспективу. Пожалуй, только она позволяет правильно понять обычный ответ Бродского на вопрос о переселении в США. Он всегда говорил, что Америка — это просто «продолжение пространства». Ничего простого в этом не было, но все зависит от того, с чем сравнивать.
Бродский: частный случай
В одном из интервью Бродский сетовал на то, что нынешних поэтов прошлое занимает больше будущего. Стихи, собранные в книге «В окрестностях Атлантиды», дают представление о том, какое будущее имелось в виду. Самая интригующая черта в нем — отсутствие нас. Все мы живем взаймы у будущего, все мы на передовой:
Так солдаты в траншее поверх брустверасмотрят туда, где их больше нет.
Хайдеггер говорил, что мы путаем себя с Богом, забывая о хронологической ограниченности доступного людям горизонта. Бродский не забывал.
Он всегда помнил, чем — по его же любимому выражению — это все кончится.
Взгляд оттуда, где нас нет, изрядно меняет перспективу. По сравнению с громадой предстоящего прошедшее скукоживается. Ведь даже века — только «жилая часть грядущего». Недолговечность, эта присущая всему живому ущербность, — повод потесниться. «Чтоб ты не решил, что в мире не было ни черта», Бродский дает высказаться потустороннему — миру без нас. В его стихах не только мы смотрим на окружающее, но и оно на нас.
Любой поэт, чтобы было с кем говорить, создает себе образ «другого». У Бродского — этот разговор ведет одушевленное с неодушевленным. Второе его занимает, пожалуй, больше первого. Всякая вещь — десант вечного во временном. Впрочем, и мы — для нее — пришельцы. Все зависит от точки зрения. Бродский учитывает сразу обе.
Разглядывая персидскую стрелу в музее, он пишет:
Ты стремительно движешься. За тобоюне угнаться в пустыне, тем паче — в чащенастоящего. Ибо тепло любое,ладони — тем более, преходяще.
Время идет — но вещь стоит. Или, что то же самое: время стоит, а вещь мчится.
Деля с вещами одно жилое пространство, мы катастрофически не совпадаем во времени — нам оно тикает, им — нет. Поэтому через вещь — как в колодец — смертный может заглянуть к бессмертным. И это достаточный резон, чтобы не меньше пейзажа интересоваться интерьером. Об этом — самое пронзительное в книге стихотворение:
Не выходи из комнаты, считай,что тебя продуло;Что интересней на свете стены и стула?Зачем выходить оттуда, куда вернешьсявечеромтаким же, каким ты был, тем более —изувеченным?
Тут же один из обычных у Бродского афоризмов, принимающих чеканно-ироническую форму формул — «инкогнито эрго сум».
Анонимность — попытка неуязвимости. Безыменность — это невыделенность, неразличимость, тождество. Лишь исключающая личную судьбу тавтология способна защищить от хода времени. Птица у Бродского «повторима», поэтому она и ближе к вечности:
Меня привлекает вечность.Я с ней знакома.Ее первый признак — бесчеловечность.И здесь я — дома.
Не зря пернатым раздолье в книге. Летящей птице не остановиться. Выхваченная — взглядом или слухом — из своей среды, она застывает в немыслимой неподвижности, которая намекает на динамичные отношения между двумя главными героями поэзии Бродского — временем и вечностью.
Мы живем перебежками, перебираясь в пунктирном мире разделенных мгновений. Но дискретный способ существования — частный случай того более общего закона движения, который иллюстрирует летящая птица, она же природа, которая, замечает Бродский, «вообще все время».
Неизбежная беспрерывность полета — намек на постоянство перемен, скажем, вечного огня, языки пламени которого всегда меняются, всегда оставаясь собой.
Стихии огня, впрочем, Бродский предпочитает воду. То рекой, то дождем, но чаще морем она омывает его книгу, центральное место которой по праву отданно «Моллюску». Конфликт этой поэмы создает противоречие общего с частным. Мы, например, частный случай куда более общего мира, в котором нас нет. А суша — частный случай моря.
Море — кладбище форм, нирвана, где заканчивает жизнь все твердое, все имеющее судьбу и историю. Море — дырка в пустоте, прореха в бытии, где ничего нет, но откуда все пришло. Короче, это возвращение на родину.
Море — общее, которое поглощает все частное, содержит его в себе, дает ему родиться и стирает вновь волной. Ее первая буква напоминает Бродскому знак бесконечности, очертания волны — человеческие губы. Соединив их вместе, мы получим речь, вернее — возможность речи. Море относится к суше как язык к сонету или как словарь к газете.
Стихия, названная другим поэтом свободной, освобождает от времени. Она сама и есть время, во всяком случае — его слепок. Шум моря, сумевший вобрать «завтра, сейчас, вчера», — это шум времени, в котором оно растворено до полной неразличимости прошлого, настоящего и будущего.
Впрочем, для Атлантиды море — все-таки будущее, по Бродскому — светлое:
Сворачивая шапито,грустно думать о том,что бывшее, скажем, мной,воздух хватая ртом,превратившись в ничто,не сделается волной.
Если, взяв на вооружение определение Элиота, считать поэзию трансмутацией идеи в чувство, то Бродский переводит в ощущения недостижимо абстрактную концепцию, которую мы осторожно зовем «небытие». Поэтому координаты Атлантиды — жизни, которая безнадежно неостановимо погружается в будущее, — описывает не память, а забвение. Чтоб «глаз приучить к утрате», Бродский, назвав себя «Везувием забвенья», творит вычитанием.
Бытие — частный случай небытия. Приставив НЕ к чему попало, мы возвращаем мир к его началу. И это значит, что, забывая, мы возвращаемся на родину — из культуры в природу, из одушевленного в неодушевленное, из твердого в жидкое, из времени в вечность, из частного в общее.
Сергей Гандлевский как-то сказал, что Пушкин обделил нас уроком старости. Пожалуй, это единственный пробел, который можно заполнить в окрестностях Атлантиды.