Отдаляющийся берег. Роман-реквием - Адян Левон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я взял у мамы листок. Это было стихотворение. При виде отцовской рукописи я снова прослезился. И затуманенными глазами прочёл отцовские стихи:
Эй, Кыгхнахач, мой рай земной, мой Кыгхнахач, Мой дивный сон, мой детский смех, мой сладкий плач! Трава шуршит, ручей бежит, пчела жужжит. В земном раю, в родном краю так чудно жить. Далёкий смех, звон бубенцов, собачий лай Зовут меня: вернись, наш сын, в родимый край…Я долго стоял и молча глотал слёзы. Меня душила судорога жестокой утраты и отчаяния. Листок со стихами я положил в карман; это всё, что осталось мне в память об отце.
Я с горечью вспомнил фразу Армена про выпущенных из тюрем уголовников и его странный тост в ресторане: «Пусть люди не останутся без крыши над головой, и пусть не дано будет услышать плач и причитания по безвременным утратам».
— Пошли, — сказал я, обнимая маму за плечи. В дверях мы последний раз оглянулись на свой разрушенный очаг. Мама горестно покачала головой и, не в силах себя сдержать, опять расплакалась.
— Сиявуш, — сказал я, — спроси Айдина, нельзя ли заехать на кладбище.
— Конечно же, заедем, — сказал Сиявуш. — О чём вообще речь?
— Муж умер, стало быть, умерла моя половинка, — повторила мама сквозь плач. — Навестим его, очень может быть, что больше не получится.
Милиционеры доехали на своей машине до кладбища.
Я упал на свежую могилу отца и горько заплакал. Мама всхлипывала, говорила, что теперь её жизнь потеряла смысл, упрекала отца, зачем он её не послушал и вышел из дому, если бы, говорила, послушался, может, и ему б удалось спастись.
— Ох, не послушал он меня, не послушал, — с неизбывной горечью повторяла мама; она чуть-чуть успокоилась, когда машина выехала на трассу и понеслась к Баку. — Ведь видел же он, что творится на площади. Там толпа с флагами в руках орала: «Смерть армянам». Впереди всех шёл человек лет сорока — сорока пяти в сером пальто, что-то говорил, и все, в основном молодые парни, вопили следом: «Не отдадим Карабах», «Режьте армян», «Да здравствует Турция». Вопили, орали, потом закричали «ура». А люди всё подходили и подходили — с заводов, фабрик, училищ; и женщины в толпе тоже были. Одна из них, артистка здешнего театра, это мы потом узнали, так вот, она заговорила, вернее сказать, исходила криком: наших там раздевают, орала, насилуют, убивают, а вы не мужчины, наших убивают, а вы тут отмалчиваетесь. Словом, заводили молодёжь, науськивали на нас, а я только и думаю: только бы сынок мой, мой Лео, не приехал из Баку, хоть он и говорил, что на этой неделе не приедет, я всё равно боялась — услышит и приедет. Словом, братец Сиявуш, людей прибывало и прибывало, а я мечусь в испуге туда-сюда. Вышла на балкон, а на другом балконе наша соседка азербайджанка стоит. Я спрашивают: «Это что такое, что стряслось?», а она в ответ: «Я и сама не пойму». И лица на нет, извелась вроде меня. В руках у них, у этих парней, что-то блестящее было, у всех одинаковое, одного размера, мы потом уж узнали — железные прутья толщиной примерно с палец, отточенные, сделанные по спецзаказу; железяки эти были почти у каждого. Шли они, размахивали прутьями и орали. Тот, что шёл впереди, вроде как их главарь, тоже был с прутом… Через десять — пятнадцать минут является муж. Едва вошёл, я говорю: «Боюсь я, убивать нас будут». Он и говорит: «Зря боишься. Это же пацаны из профтехучилищ, нечего тут бояться». Не стал обедать, взял книжку, лёг на диван. На тот самый, что во двор сбросили. В это время по телевизору передали, что в Карабахе, под Аскераном, армяне убили двух азербайджанцев, одному двадцать два года, другому шестнадцать. Муж разнервничался, книжку в сторону. Сообразил, видно, что передача эта неспроста, не просто так. Мне не говорит ни слова, но я же вижу, побледнел. Совсем я потерялась. «Убьют нас», — говорю, а он знай твердит: «Ничего не будет, не бойся». После той передачи бабы на площади завизжали. Не знаю, что именно, муж окно закрыл. И ничего больше не было слышно. Позже всё вроде б утихомирилось, но заснуть я не могла. До трёх ночи стояла у окна, чего только не передумала. Телефоны были отключены, позвонить никуда не позвонишь. — Мама перевела дух. Сиявуш молча слушал, куря сигарету за сигаретой, выпуская дым в приспущенное боковое стекло. Я неотрывно думал об отце, прикрыв глаза, видел его — легковерного, с незлобивой улыбкой, — и сердце заходилось от тоски и бессилия.
— Назавтра, братец Сиявуш, муж встал, выпил чаю и решил выйти. Я ему: «С ума сошёл, сиди дома». Не послушался. «Дело есть, — говорит, — надо съездить». «Не будь упрямцем, — говорю, — хоть один-единственный раз меня послушай, не выводи машину из гаража, не езжай на машине». А он говорит: «Запри дверь». И на лестнице тоже что-то сказал, то ли трусихой обозвал, то ли ещё что, не расслышала. И ушёл. Ушёл и ушёл. — Мама всхлипнула. — До часу дня было вроде бы тихо, соседка сказала, что вчера вечером многие дома разгромили, сейчас, мол, погромы продолжаются. Сказала, что на автостанции жгут машины. Я спрашиваю: «И нашу тоже?» «Нет, нет, нет, — говорит, — одни только государственные, автобусы». Муж между тем не идёт и не идёт. Уже пять часов, уже шесть. Пробило семь, а его нету. Ну, думаю, убили. По городу горели шины, всё заволокло чёрным дымом, небо и то почернело. Стою на балконе, трясусь, дрожу всем телом. Господи, думаю, убили мужа, точно убили. Не помню, который был час, в доме напротив со второго этажа всё кряду в окно выбрасывают. А внизу всё поджигают. А милиция, человек десять, может, и больше, смотрят и посмеиваются. И странное дело. Все эти погромщики как на подбор одеты в чёрное. Вся одежда чёрная или тёмная. Может, для того, чтобы не обознаться, не перепутать своих с чужими. Или чтоб их воспринимали как чёрную, зловещую массу и нельзя было выделить и запомнить каждого по отдельности, не знаю. Швырнули вниз телевизор, он, как бомба, взорвался. Наша соседка с третьего этажа Ханум Исмайлова вышла на балкон и кричит: «Вы что творите, зачем вещи жжёте? Люди каждую копейку ради них экономили!» А снизу ей кричат: «Скажи-ка лучше, там у вас эти есть». Это они нас, армян, подразумевали. «Нет, нет, нету!» Соседка бегом ко мне, говорит: «Дай мне ключи, сама ступай к нам, если придут, скажу — квартира сестры, они, скажу, в гости ушли». Дала я ей ключи, пошла к ней. А тем временем во дворе у нас двух братьев убили, вместе. Лео знает их, Алик и Валера. Не выдержала я, спустилась во двор, вижу — соседский сын, азербайджанец. «Пойдём, — говорю, — сходим в гараж, поглядим, может, муж мёртвый там лежит». Не пустил он меня, пошёл сам, вернулся, говорит: «Нету там никого, гараж заперт. Алика, — говорит, — убили, а Валера хрипит». Хорошие были мальчики, без отца выросли. Хотел он подойти, Валере помочь, они дружили, да те не пустили. А милиция смотрит и гогочет. Я поднялась к Ханум. А тут головорезы ввалились в наш подъезд. Жила у нас в подъезде Лена Аванесян, дверь у неё вышибли, слышим, как посуду бьют, вопли, крики, точно весь дом ходуном ходит. Лену и мужа её, Сашика, выволокли на улицу, били дубинками, железными теми прутьями. Потом слышим, этажом ниже погром, девушка Ира, у неё день рождения был, вся растрёпанная, страшная, выскакивает на балкон с ножом в руке. «Не подходи, — кричит кому-то, — не подходи». А народ стоит, как ни в чём не бывало, смотрит, будто кино какое, и никто из мужиков не скажет: «Вы что делаете, поимейте совесть, не звери же вы». Потом узнали, что Иру и двух её сестёр человек двадцать изнасиловали, вытащили голых на улицу. Гости у них были из Баку, не смогли вернуться, потому что автостанция уже не работала. Гостью, Аиду, тоже изнасиловали, пырнули ножом в живот, отрезали ступни, вырвали с мясом уши. И всё это на глазах у отца, и среди них были мужчины лет по пятьдесят, и в том числе директор двадцать пятой школы Хыдыр Алоев. Отца Аиды не убили, сказали: «С него и этого хватит, пускай мучается». Остальных спасли военные. Один солдатик, увидав, в каком люди состоянии, упал в обморок. — Мама заплакала. У меня тоже текли слёзы бессилия и жалости.