Чистая сила - Михаил Иманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я посмотрел на Коробкина: он сидел, обхватив руками колени и упершись в них подбородком.
— Ну что, — сказал я, — на вечер не передумал?
— Нет, — ответил он, не повернув головы.
— Хорошо. Тогда так: в половине восьмого буду ждать тебя на скамейке — от главного корпуса прямо по аллее, потом направо. Там и буду.
— Угу, — кивнул он и тихо добавил: — Буду.
Когда я уже поднимался по лестнице к набережной, я обернулся: Коробкин лежал возле камня, на спине, от шеи до икр — простыня, на голове — платок с узелками на концах. Все было так же, как и два часа назад. Только камень был голый — не было на нем аккуратно расстеленной рубашки красного цвета. И мне показалось, что этого красного пятна сейчас недостает пляжу; может быть, недоставало и всему побережью; может быть, и всему… Но я не продолжил и отвернулся.
На набережной я еще раз оглянулся на море, и — вот ведь как, только сейчас пришло, что никто из нас, а главное, я сам, не удивился, что Думчев плавал с аквалангом, и что была эта буря, которую он предсказал, и откуда-то явился этот катер, и куда-то ушел. Я постоял минуту на месте, но так ничего и не понял, а понял только, что ничего понимать не хочу; и не буду.
4
Иногда мне представляется, что вот хорошо бы было ускорять время и существовал бы для этого простой способ: закрывание глаз. Чувствуешь, к примеру, что предстоящего события не вынести или для предстоящего вопроса не найдешь ответ — взял, закрыл глаза (лежа ли, стоя ли, сидя ли — все равно) и пустил время как бы мимо себя: глаза твои закрыты, ничего ты не чувствуешь, а под веками — только темная теплота; и за пять минут, положим, пяти месяцев как не бывало. А потом откроешь глаза и — продолжай жить дальше. При этом возможны два варианта: первый, это такой, где, пока ты стоишь с закрытыми глазами и в событиях не участвуешь, но знаешь, что происходит; второй, это такой, когда время проходит, события совершаются и ты не только в них не участвуешь, но и совсем о них ничего не знаешь, а когда открываешь глаза, то получаешь только результат этого твоего отрезка жизни (вдруг с удивлением обнаруживаешь, что у тебя появилась жена и даже теща, что тебя повысили по службе или, наоборот, уволили по статье). Но и при первом и при втором вариантах есть одно положение, можно назвать его вариантом третьим, когда ты вообще не сможешь открыть глаза. Минет это неудобное для тебя время, но окажется, что открыть глаза невозможно, потому что ты неделю (месяц, день, минуту) назад скоропостижно скончался от сердечного приступа, или попал под машину, или… Да не все ли равно.
Казалось бы — какая разница, если тебя уже нет — что было в том отрезке твоей жизни, которой ты не видел своими глазами? Но страшно подумать (то есть перед лицом смерти страшно подумать), что ты из страха ли перед неразрешимым, заботясь ли о себе, что-то вычеркнул. Пусть и самое страшное. Пусть. Но — живое. И всякая минута, пока есть она у тебя, всякое мгновение, это все не только твое и не только такое, без чего твой образ в этом мире уже непоправимо ущербен, но и мир, весь огромный мир, он тоже без этого, твоего, тобой утраченного мгновения, искажен и неполон.
Я прошел набережную и направился к дому Мозолевской — мне еще раз нужно было увидеть Марту. Я попробовал придумать причину своему визиту, но ничего придумать не смог. Скажу, что хотел видеть — вот и все. А там — пусть будет как будет.
Подходя, еще с противоположной стороны улицы, я приглядывался к дому: что-то мне хотелось увидеть заранее, как будто изменения внутри меня должны были изменить внешнюю обстановку. Разумеется, все было по-прежнему.
Я постучал в дверь, и, как и в прошлый раз, мне ответил лай собаки: сначала из дальних комнат, потом у самой двери. Дверь отворилась, и прежде чем я успел что-либо сказать, Ирина Аркадьевна всплеснула руками и воскликнула:
— Наконец-то!
Признаться, такой встречи я никак ожидать не мог, а потому не только ничего не ответил, но и стоял не шевелясь.
— Да, господи, проходи, что же ты встал! Пойдем. Надо же, и не додумался раньше прийти, — говорила она, ухватив меня за руку и дергая ее вниз; собака возле заливалась озлобленным лаем.
Наконец Ирина Аркадьевна втянула меня внутрь. При этом она говорила не переставая, но в словах ее не было последовательности, она только восклицала, и кажется, сама не могла сквозь свои восклицания пробиться.
— Что случилось? — сумел я таки вставить вопрос.
Она внезапно замолкла, смотрела на меня сверху вниз (я уже сидел за столом, а она стояла рядом), неотрывно и словно не понимая; и только через несколько секунд проговорила:
— А вот что случилось: Марту увели.
И хотя «увели» прозвучало как-то легкомысленно и с Мартой плохо было сопоставимо, и несмотря на тон, каким это было произнесено, и всю немного комическую монументальность осанки Ирины Аркадьевны со сложенными на груди большими руками, несмотря на все это, ничего еще толком не осознав, я принял известие серьезно.
— Да-да, увели, — сказала она. — Пришел и забрал.
— Кто? — спросил я, хотя уже понял кто; кому же еще возможно было «забрать».
— Этот, в штанах, — пояснила она, словно я обязательно должен был узнать человека по этой характерной примете.
Она подождала вопросов, но — что я у нее мог спросить?!
— Пришел. Я сразу поняла и строго ему говорю: «Вам что?» — начала она строго, так, словно я был виноват в его приходе. — «Ваша квартирантка нужна, говорит, пришел вас от нее освободить». Я ему: «В ваших шутках не нуждаюсь». А он: «И не нуждайтесь себе на здоровье, я в свое удовольствие шучу». Я уже хотела без разговоров дверь закрыть, но тут Марта вышла и так из-за моей спины тихонечко говорит, тихонечко так и виновато: «Это ко мне, Ирина Аркадьевна, пустите его». Да только я сразу поняла, что пускать не надо, и ей: «Не пущу. А ты иди в свою комнату». А она стоит, молчит и в пол смотрит. А этот… и улыбка у него еще такая, все не унимается. «У вас что, говорит, мамаша, монастырь?» Ну, я уж «мамашу» не стерпела, выдала ему. Ты не смотри, я умею, когда надо. Только этот-то та-акой! Я дверь закрываю, а он ногу поставил и не дает. А ему… а он только ухмыляется. И знаешь, что противно: я, как струна, а он все играючи, все с шуточками.
— А Марта?
— А ничего. Что Марта? Стоит себе и в пол смотрит. Представь себе: я дверь закрываю, он не пускает, Мери моя заливается, а Марта стоит и в пол смотрит. Как будто я обязана, — Ирина Аркадьевна махнула рукой. — Да мне что, я бы его и стукнуть сумела бы, ты не смотри… а только она стоит за спиной у меня, и я не знаю, как тебе сказать… ну, будто я виновата.
Она замолчала, рассеянно глядя перед собой, повернулась, взяла стул, поставила напротив, проволочив ножками по полу, села.
— И ушла, — сказала она, разглаживая складки юбки на коленях.
— С ним? — спросил я для того только, чтобы не молчать.
— С ним, — она вздохнула. — Он-таки ушел, не все ж ему ногой дверь подпирать. Я к ней: «Пойдем, говорю». А она головой мотает. Я ее уговаривала и тебя поминала… Потом подняла ко мне лицо — и вся такая потерянная, что смотреть жалко. Говорит: «Я пойду, Ирина Аркадьевна, теперь уже все равно». — «Да куда же ты пойдешь, говорю, и этот, твой, ушел. Что, разыскивать его будешь?» А она: «Не надо его разыскивать, он где-то здесь, возле дома меня ждет». — «Как это ждет?» А она: «Ждет. Потому что знает, что я не смогу не выйти. Я и пойду». Я ей стала говорить, что гордости у нее нет, и всякое такое. «Ты что, говорю, жена ему законная, или он на тебя права имеет?» А она молча в свою комнату ушла, вижу, свое собирает. Я ей: «Ты иди, если не можешь, но вещи-то зачем собирать? Или не вернешься?» — «Нет, говорит, не вернусь. Поздно». Да что поздно, что поздно! Но разве у нее добьешься. Извинилась передо мной, как будто я чужая, и ушла.
— И что?
— А ничего. Ушла, и нет теперь. Сижу здесь, как дура. И ты не приходишь. Ты почему не приходил?
— Не мог. И я не знал…
— Ах, ты не знал! Вот и выходит: ты не знал, а он знал. Что теперь делать? Где ее искать?
— А зачем ее искать? Не маленькая: с кем хотела, с тем и ушла. Ей виднее, в конце концов.
— Как! — воскликнула Ирина Аркадьевна, почти отшатнувшись от меня, во всяком случае откинулась на спинку стула. — Ты что это?
Но разве я знал: что я? Я сказал так, потому что злость на Марту поднялась во мне и тоска — одновременно. Я почувствовал себя так, как если бы все происходившее вокруг происходило не в воздухе, а в вате. Все делаешь то же самое, как если бы и в воздухе, но только замедленно, словно бы в тяжком сне: все кругом передвигается медленно и лениво, и кажется — стоит схватить, остановить, упредить, но… С удивлением понимаешь, как только начинаешь движение, что и ты в вате, что рука твоя медленно тянется к медленно же ускользающей руке и что медлительность движений не просто твоя или других, но общая, всеобщая.