Воспоминания крестьян-толстовцев (1910-1930-е годы) - неизвестен Автор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Получив повестки на суд, обвиняемые сказали, что они явятся к указанному времени, но им не поверили и увезли.
В город на суд пошло полкоммуны. Суд состоялся в том же длинном, низком дощатом бараке, где судили в 1932 году и нас, но тогда тайком, а сейчас зал был переполнен нашими коммунарами и артельцами, принесшими с собой загар полей, белые платочки женщин и вольный дух коммуны - дух веселых и дружных людей, верящих в свою правоту.
Суд шел два дня. Не обошлось и без комического момента. Учитель гороно Жук, желая доказать вину А. С. Малород в преподавании в школе религиозных предметов, сказал:
- Малород разучивала в школе с учениками религиозную песню "Крейцерову сонату" Толстого.
В ответ раздался дружный смех всего зала и улыбки самих судей.
Но все же Анну Степановну осудили на один год заключения. Другой учитель Клементий Красковский был оправдан. Я как свидетель сказал:
- Мой сын, восьми лет, учится в первом классе, где преподает Красковский. Я вижу, что они учатся писать палочки, кружки, всякие заковычки, учат буквы. Какие религиозные занятия могут быть для таких малышей?
Судья сказал: "Это верно", и Клементия оправдали.
Савве Блинову и Коле Слабинскому дали по два года, Афанасию Наливайко - один год.
Осужденных повели в арестный дом, и все остальные пошли вместе с ними. Когда отворились ворота тюрьмы и туда стали заходить наши друзья, кто-то крикнул:
- Идемте все с ними!
- Идемте! - дружно ответили много голосов, и пошли бы, если бы их не остановили более спокойные.
В этой неволе трудней всего пришлось Анне Степановне. Мужчины наши были втянуты и привычны ко всякому труду, ей же, слабой здоровьем, пришлось таскать носилки с землей и камнями в котловане при постройке школы в городе. Однажды начальник строительства молча положил в карман Анне Степановне пять рублей. Она приняла их для всей бригады.
Через полгода Анну Степановну удалось выручить из неволи, но полученные ею там болезни остались при ней: туберкулез и искривление позвоночника.
Осуждение наших друзей никого не испугало и не изменило нашей жизни. На месте взятых встали новые люди, даже ученики старших классов иногда проводили уроки с младшими.
К этому периоду нашей жизни хорошо подходит французская пословица;
- "Делай, что должно, и пусть будет, что будет".
После этого суда еще с год коммуна прожила без особых потрясений, пока не подошла новая причина.
Как известно, начиная с первых дней революции по всему Советскому Союзу было много сельскохозяйственных коммун. С 1934-1935 годов их начали переводить на устав сельскохозяйственных артелей. Неоднократно заговаривали об этом и с нами, но мы не соглашались.
Раз приехал в коммуну председатель горсовета т. Лебедев - большой, румяный, сильный человек. Он попросил собрать общее собрание. Когда собрались, Лебедев сказал, что уже все коммуны по всей стране переведены на устав с.-х. артели, и предложил нам перейти на устав колхоза.
Мы отвечали, что пришли к уставу коммуны по сознанию и по влечению к такой форме жизни, привыкли так жить, эта форма нас удовлетворяет и дает нам хорошие хозяйственные результаты, и что мы не видим никаких оснований отказываться от коммуны.
Тогда Лебедев выпустил главный козырь:
- Товарищ Сталин сказал, что в настоящее время в коммунах могут жить или дураки или религиозные аскеты.
На это Лебедеву ответили:
- Пусть будет так, пусть мы будем дураки, пусть будем религиозные аскеты, но мы хотим продолжать жить коммуной, и в словах товарища Сталина прямого указания о запрещении коммуны нет. - И общее собрание единодушно отказалось от перехода на колхоз.
Причиной к отказу от устава коммун выставлялось то, что в настоящее время еще не созрели экономические условия для существования коммун. Но мы понимаем, что это было не главное. Главное было в том, что колхоз был чисто хозяйственной организацией, там были правления, коммуна же захватывала круг подлежащих ей вопросов в деятельности гораздо шире, в коммуне было не правление, а совет, решающий не только хозяйственные вопросы, но и вопросы всей жизни нашего общества.
По существу, при существовании таких коммун и советов коммун отпадали бы уже советы как органы государственной власти, так как наступил бы уже коммунизм безгосударственный, как это и сказано в программе партии; но, очевидно, в настоящее время это считалось несвоевременным.
На этом собрании Лебедев настаивал, ему горячо возражали, и были резкие замечания в адрес самого Лебедева. Он обиделся и возбудил дело о привлечении к суду большой группы коммунаров.
26 апреля 1936 года было воскресенье, хороший весенний день. Шло наше обычное собрание - беседа, пение, чтение писем от друзей.
Я зачем-то сходил домой к себе на гору и возвращался обратно. Меня встретил Коля Любимов и сказал:
- У Мити Пащенко обыск, он арестован.
Я пошел туда, хотя и почувствовал, что это и меня не минует. Перед столовой я увидел несколько человек в белых полушубках и фуражках НКВД. Ко мне подошел один из них.
- Вы Мазурин?
- Да.
- Пойдемте к вам, мне надо с вами поговорить.
- Пойдемте.
И дальше все пошло как полагается. Обыск, хотя и искать-то было нечего в моей маленькой избушке из одной комнаты, где стоял стол, две убогие койки, скамья да небольшая полка с книгами. Но искали тщательно. Уже уходя, они заглянули на чердачок и там увидели чемодан, набитый письмами, и несколько моих тетрадок. И тут хватило им дела до полуночи, так что ребятишки уже поснули и не видали, как меня увели.
Ночевали в школе на полу: я, Митя Пащенко, Дмитрий Моргачев, Клементий Красковский, Егор Епифанов, который тогда был председателем совета коммуны. Не помню, кто еще был взят в первый день, но в следующие два дня были взяты еще Гитя и Гутя Тюрки, Анна Григорьевна Барышева, Оля Толкач, Иван Васильевич Гуляев и еще некоторое время спустя Драгуновский Яков Дементьевич, работавший ручником, но присоединенный к нашему делу.
Наутро нас повели в Старый Кузнецк, в тюрьму. Провожала нас вся коммуна, с пением песен. Уже за поселком, на берегу Томи, спели последнюю:
Вперед, товарищи, ступайте,
день славный наступил для вас,
оружье вдребезги ломайте,
убийц не будет среди вас!
И вот все остались, а мы пошли дальше, перепрыгивая через весенние ручьи, стекавшие в Томь. По Томи шел лед.
Коммуна, конечно, была взволнована арестом такого большого количества своих членов, тем более что за ними не было никакой вины, и обратилась к М. И. Калинину. Из Москвы был прислан прокурор Волобуев. Он беседовал с некоторыми членами коммуны, особенно долго с Ваней Зуевым, в присутствии местных прокуроров, председателя горсовета. Он, очевидно, дал указание - с нами обращались вежливо, не ограничивали в передачах, не вызывали на допрос ночью, когда мы этого не хотели.
Следствие вел следователь Ястребчиков Степан Ильич. Его горбатый нос соответствовал его ястребиной фамилии. Не могу сказать ничего плохого о том, как он вел следствие, но, конечно, он был скован предвзятой установкой - обвинить нас в контрреволюции.
Один раз я его спросил:
- Вы взяли всю мою переписку, мои записи. Где вы видите в них контрреволюцию?
Он достал клочок бумаги, на котором я когда-то, в 1932 году, в одиночном корпусе Томской тюрьмы начал писать стих, оставшийся незаконченным, и прочитал;
Из стен тюрьмы глухой,
задавлены камнями,
мы молча вам кричим
и призываем вас
к восстанью...
- Это что, не контрреволюция? - жестко, повысив голос, спросил он.
- Степан Ильич, - сказал я, - зачем вы так делаете? Читайте дальше.
И он прочел дальше:
К восстанью без штыков,
к восстанью без крови,
к сверженью всех оков,
опутавших наш разум...
- Ну, вот, - сказал я, - где же тут контрреволюция?
Ястребчиков ничего не ответил, но я уверен, что в деле так и осталось, как он прочитал сначала, создавая превратное понимание моей мысли.
Так прошло семь долгих месяцев. Легко сказать - семь месяцев, а сколько за это время прошло событий, передумано дум, сколько встреч, сколько увидено, услышано, и все это теснится в голове, заполняет меня всего и не дает мне писать.
Все это описать - была бы большая книга, но ведь моя цель - рассказать о коммуне, и то очень кратко, а тут, на пути, это препятствие. Нет, это приходится оставить в стороне, но все же хоть немного, хоть несколько случаев расскажу.
Яков Дементьевич Драгуновский придерживался того мнения, что тюрьма ему не нужна и добровольно он в нее заходить не должен. Когда его вызывали и выводили из тюрьмы, он шел, когда же его приводили вновь к воротам тюрьмы (например, с допроса), он не шел, ложился и говорил:
- Мне туда не надо...
И вот, как сейчас вижу: ясный летний день, окна камер открыты на тюремный двор (козырьков тогда еще не было), внимание всех привлечено к проходной, где слышны какое-то движение и шум. И вот во дворе появляется процессия. Двое надзирателей - "Бурундук" и еще кто-то, скрестив руки, несут сидящего на них Драгуновского. Изо всех окон слышны хохот и приветствия. Яков Дементьевич улыбается, борода развевается, и он тоже приветственно машет руками, надзиратели также улыбаются. У Якова Дементьевича все это получалось как-то добродушно, он и сам не напрягался и не ожесточался и такое же настроение создавалось и у окружающих.