Вокруг трона - Казимир Валишевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начало вышло довольно неудачным. Выехав из Гааги в сопровождении Нарышкина, путешествуя с роскошью и медленностью настоящего посла – так что одно время в Петербурге уже отчаивались дождаться его – философ дорогой все больше и больше входил в свою роль и проникался важностью, которую ей следовало приписывать. Он даже немного удивился, когда не встретил торжественного приема. На его вопрос об отведенной ему квартире он увидал ничего не выражающие лица: не было получено никакого распоряжения. Думая, что его ждало царское гостеприимство во дворце, он отказался от предложения Нарышкина, и теперь очутился в затруднительном положении. Недовольный и несколько опустившись с высоты, на которую поднялся в своих мечтах, он отправился просить приюта у своего друга Фальконе. Его ждала новая неожиданность и новое разочарование: скульптор принял его натянуто и постарался выпроводить. Пришлось вернуться к своему спутнику, который и поместил у себя злополучного философа. Чем объяснить подобный прием? Со стороны Фальконе он понятен. Живя уже шесть лет в Петербурге, скульптор имел время познакомиться с условиями жизни и со страхом предвидел, какое впечатление может произвести несдержанный Дидро со своими все ниспровергающими взглядами и громкими словами. Весь преданный тому произведению искусства, которое он спешил кончить, несмотря на все трудности, он вовсе не желал принимать участия в эксперименте. А императрица?
У императрицы в это время было чем заняться и о чем подумать. Шел конец сентября 1773 г.: на берегах Дуная Румянцев только что бился под стенами Силистра, рискуя положить всю свою армию и потерять репутацию великого полководца; на берегах Яика появились первые скопища бунтовщиков, провозглашая Пугачева; на следующее утро по приезде Дидро был разбужен звоном колоколов и пушечными залпами в честь бракосочетания великого князя Павла с принцессой Гессен-Дармштадской. Наконец, в самом дворце в эту минуту разыгрывался кризис, вызванный немилостью Григория Орлова и фавором Васильчикова.
Однако в последующие дни Семирамида оправдала свое призвание и европейскую репутацию. В сообщениях парижским друзьям о приеме, оказанном Дидро императрицей, когда она узнала о пребывании его в Петербурге, есть некоторые разногласия. Уверяя в одном письме, что он видит императрицу ежедневно «с глазу на глаз», он в другом говорил о «трех часах через три дня», проводимых в этих очаровательных tête-à-tête. Несомненно, что посещения были частые, и что следствием их явилась чрезвычайная близость и даже некоторая короткость. «Он берет ее за руку», пишет Гримм, тоже бывший в Петербурге в это время, «трясет ее, стучит по столу, как будто находится в синагоге Королевской улицы».[62] Сама Екатерина шутя рассказывает в одном из своих писем к мадам Жоффрен, как ей пришлось поставить стол между собой и своим собеседником, чтобы предохранить себя от случайностей его слишком выразительной жестикуляции.[63] Она рисковала унести синяки от каждого такого разговора.
Но при всей непринужденности и короткости этих бесед, они далеки от того, о чем мечтал философ. Прежде всего, Екатерина переносила так снисходительно бесцеремонные манеры своих гостей, выслушивала бурный поток его речей потому, что по миновании первой минуты изумления она чувствовала, что ей нечего бояться: она знала, с кем имела дело. Она быстро установила, с духовной точки зрения, взаимные отношения и поставила между собой и своим гостем преграду, через которую, несмотря на всю способность увлекаться, все свое красноречие и бессознательную смелость, он никогда не переступит.
Видя неспособность Дидро считаться с реальными условиями жизни и замечая, что он весь поглощен своим внутренним идеальным миром, Екатерина перестала его опасаться. Она предоставляла ему свободу говорить: еще одна отличительная ее черта, указывающая на мужской склад ее ума и полную неподатливость влиянию красноречия. Только одни дела были в состоянии воспламенить ее воображение; слова же никогда. Кажущееся могло, даже легко, увлечь ее; но не слова. Сама любящая поговорить, она не поддавалась силе слова.
Кроме того, с первой же встречи между ней и философом встала еще стена, разделившая их. Тотчас по приезде Дидро потерял из виду личный повод к своему путешествию – надо сказать это к его чести; хотя, увы, впоследствии он опять вернется к нему. Он только и думал о роли представителя, которую принял. Он посол, апостол; его миссия – как он понимает ее – имеет двойную цель: изучить страну, где он должен явиться провозвестником философского духа, и вместе с тем посеять зерно будущей жатвы, которая взойдет на славу и счастье философии и человечества. Но в этом пункте Екатерина и он еще менее могли сойтись. Он принимал свою роль действительно серьезно, а она только забавлялась ею. Он жадно расспрашивал, обращался с вопросным листом в восемнадцать параграфов, свидетельствующих об изумительной деятельности его ума; а императрица отвечала обиняками и шутками. Он просил ее объяснить ему положение рабов, которыми она еще имела несчастье владеть в своем государстве, а она ответила, что он употребляет неверное выражение, даже запрещенное в России. Здесь нет рабов, а есть только люди, прикрепленные к земле, которую обрабатывают. К сожалению, философу не пришло в голову возразить, что она сама употребила это слово в «Наказе» комиссия по уложению и заклеймила существующий порядок. На вопрос его, каким налогом оплачивается вино, приготовленное в России, она отвечала, что уже аббат Тьери обложил налогом несуществующую вещь.
Дидро спрашивал ее, есть ли в империи ветеринарные школы, она вскликнула: «Боже нас упаси от них!» Наконец, игра надоела ей, и она направила слишком любопытного человека с его вопросами к фельдмаршалу Миниху.
Дидро не очень протестовал: несмотря на всю свою необузданную несдержанность, жестов и языка, он сильно побаивался императрицы и сам того, может быть, не замечая, бессознательно, как и всегда, постепенно вступал с ней на путь настоящей придворной лести. Громя однажды ласкателей и льстецов, он высказал мысль, что в аду – если он вообще существует – непременно есть уголок, где должны претерпевать ужасные мучения низкие и презренные личности, способные играть подобную роль при государях. Екатерина прервала его вопросом: «Скажите-ка, что болтают в Париже о смерти моего мужа?» Он смешался на минуту, а затем, не отвечая прямо на вопрос, начал напыщенную речь о тяжелых обязанностях, навязываемых иной раз судьбой лицам, высокое положение которых возлагает на них заботу о душах... Она снова остановила его: «Мне кажется, вы прямо направляетесь если не в ад, то, по крайней мере, в чистилище».
Другой раз более опасное уклонение в сторону завело философа на почву, где его миссии грозила полная неудача. Под 6 ноября 1773 г. французский уполномоченный в делах, Дюран, пишет герцогу Эгильонскому: «Императрица с особенным удовольствием разговаривает с Дидро... Эти беседы происходят без свидетелей и бывают иногда продолжительны... Я высказал г. Дидро, чего ожидаю от него, как от француза. Он пообещал, если будет возможно, изгладить предубеждение государыни против нас и дать ей понять, сколько выиграет ее слава от близкого союза с нацией, более способной, чем всякая другая, оценить ее высокие качества и поступать с ней благородно».
И вот Дидро начал разыгрывать д’Эона или Лозёна, превращаясь в добровольного маклера по делам официальной дипломами и политики! Если послушать послов, берлинского или лондонского, он далеко не блестяще исполнил эту роль. Сольмс утверждает, что Панин передавал ему, будто императрица заставила замолчать импровизированного политика, прося его предоставить дипломатию тем, чье дело заниматься ею. Гёнинг утверждает, что она при нем бросила в огонь записку от Дюрана, которую Дидро вздумал было передать ей. Но рассказ самого Дюрана, выводящий на сцену угодливого Гримма, который естественно был замешан в эту путаницу, кажется правдоподобнее. Мы читаем в депеше от 15 февраля 1774 г. «У меня есть некоторые доказательства, что гг. Дидро и Гримм держали себя как я желал. Государыня в присутствии многих упрекала последнего довольно живо, не смеясь, что он выставил ее проникнутой манией предрассудков против нас, а затем сказала Дидро, сидевшему у ее постели: „Можете вы привести мне пример на основании системы, которую вы, кажется, защищали, что есть люди злые по принципу? – Я приведу вам пример из высокого класса и во главе всех других назову вам короля прусского. – Я вас попрошу остановиться, – сказала она и переменила тему“.
Во всяком случае, этот разговор не имел особенного значения и не помешал Екатерине в другой раз – как утверждает тот же Дюран – самой жаловаться на злобу Фридриха, поставившего ее в неприятное положение перед современным общественным мнением и перед мнением потомства, предложив ей раздел Польши. Но это было уже дело прошлое. В настоящую минуту она не нуждалась в Дидро, как в посреднике. Она прямо и довольно забавно объяснила это Дюрану: она находила своего гостя в одно и то же время слишком старым и слишком молодым для такой роли. В некоторых отношениях кажется, будто ему сто лет, а в других – десять. Екатерине было нетрудно отвлечь философа от этого скользкого пути. Она показала ему учебные заведения, и он тотчас же бросился по этому новому следу. Все, что ему показывали и рассказывали, приводило его в восторг. Особенно планы и уставы – одни еще не вполне выполненные, другие же не вполне примененные – казались ему совершенством. Он не знал или забыл, что пословица «бумага все терпит» имеет особенный смысл в России. Дидро немедленно просил перевести ему эти уставы и предполагал напечатать их, что и исполнил позднее. И тут он опять проповедовал в пустыне. Идеям, которые он так бросал на ветер, даже на родине его – даже в стране самой высокой европейской культуры – пришлось прождать больше века, прежде чем прорости и принести плод. Дидро проповедовал всеобщее обучение. Он желал изгнать из школы греческий и латинский языки, уменьшить нагромождение школьного материала! Говорить ему не мешали. Позднее, когда, вернувшись во Францию, он написал свой «план русского университета», обширную программу полного национального образования,[64] – эта работа нашла себе оценку и применение во Франции и Германии. В России же она встретила полное пренебрежение и забвение. До сих пор нет ни одного перевода этого Плана.[65]