Телемак - Франсуа Фенелон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставляя Крит, я вверил Протезилаю все управление. Он властвовал без меня с недоступной гордостью и бесчеловечием. Царство стонало под его игом, но никто не смел известить меня о вопле народном: все знали, что я боялся увидеть истину и обрекал в жертву мстительной жестокости наперсника всех, кто решался порицать его поведение. Но чем сильнее страх подавлял общий ропот, тем более зло возрастало. Протезилай принудил меня изгнать Мериона, знаменитого мужеством, снискавшего под Троей отличную славу: он завидовал ему, равно как и всем, кого я любил и в ком еще оставалась искра добродетели.
Отселе все мои бедствия. Не смерть сына моего, а месть богов, оскорбленных моими слабостями, и ненависть ко мне народа, ожесточенного Протезилаем, подвигнули критян к возмущению. Когда я пролил кровь сына, мера общего терпения, утомленного жестокой властью, исполнилась, и последнее мое ужасное действие было только знаком, по которому вспыхнул огонь, в сердцах давно уже тлевший.
Тимократ был со мной под Троей и втайне передавал Протезилаю все свои наблюдения. Я чувствовал плен свой, но старался заглушить это чувство, отчаявшись освободиться. Когда критяне по возвращении моем возмутились, они оба прежде всех ударились в бегство – без сомнения, навсегда и невозвратно, если бы тогда и я не был принужден искать спасения в бегстве. Люди, наглые в благополучии, всегда робки и малодушны в несчастии, теряются, когда их власть исчезает, сколько прежде возносились, столько потом пресмыкаются, мгновенно переходят из крайности в крайность.
– Но как ты еще держишь при себе столько уже известных тебе злодеев? – сказал Ментор Идоменею. – Не дивлюсь я, что они пошли за тобой в изгнание, не оставалось им ничего лучшего, отдаю даже справедливость твоему великодушию, что ты дал им кров в новом своем поселении. Но к чему та же к ним преданность после бедственных опытов?
– Не знаешь ты, – отвечал Идоменей, – как бесполезны все опыты для усыпленных царей, живущих без размышления. Они всем недовольны, но не имеют силы души приступить к преобразованию. Привычка, взросшая вместе со мной, приковала меня к наперсникам железной цепью, а они безотходно крепили еще ее лестью. Со времени водворения моего здесь они внушили мне разорительную роскошь, иссосали область при самом ее рождении и вовлекли меня в войну, которая без вас довершила бы мою гибель – скоро в Саленте я испытал бы те же несчастья, которые постигли меня на Крите. Но, наконец, ты открыл мне глаза и вдохнул мужество сбросить иго рабства. Не постигаю, что сталось со мной, но чувствую, что со времени твоего здесь пребывания я совсем другой человек.
Потом Ментор спрашивал Идоменея, как Протезилай поступал при новом образе правления.
– Ничто не может сравниться с его хитростью по прибытии вашем, – отвечал Идоменей. – Сначала он всеми средствами старался посеять во мне подозрение. Сам не говорил мне ни слова, но не тот, так другой предварял меня, что вы, чужеземцы, опасные люди: один, говорили, сын коварного Улисса, другой – человек с тайными и темными замыслами, привыкли скитаться по царствам; кто знает, нет ли и против нас у них козней? Сами тщеславятся своим произведением – смутами везде, где ни показывались: наше царство, едва только возникшее, неустроенное, может пасть от малейшего потрясения.
Протезилай, безмолвный при разглашениях, старался издалека показать мне ненадобность и опасные следствия предпринимаемого преобразования, поколебать меня уважениями собственной моей пользы, говоря мне: «Народ в изобилии перестанет трудиться, родятся мечтания, непокорность, покушения сложить с себя иго. Слабость и бедность – единственные средства держать народ в смиренном повиновении и предварять всякое сопротивление власти». По временам он хотел оглушить меня прежним своим голосом единовластия под личиной усердия к моей службе. «Желая облегчить народные тягости, – говорил он мне, – ты унижаешь тем царское достоинство, а народу наносишь неисцелимую рану. Ярем нужен ему для собственной его безопасности».
Можно и без того, – отвечал я, – удержать народ в пределах обязанностей любовью, сохранением власти во всей ее силе и при облегчении подданных, нелицеприятной казнью виновных, добрым воспитанием юношества, строгими учреждениями к соблюдению простоты в нравах, любви к труду, умеренности. Неужели нет способа покорить сердца, не моря людей голодом? Мало ли народов, благоденствующих под кротким правлением и верных царям своим?
Смуты рождаются от властолюбия и строптивости сильных, когда своеволие их не обуздано и страсти не знают пределов, от великого числа людей, живущих в праздности, неге и роскоши в высоких и низких сословиях, от непомерного умножения войск, людей, алчущих войны и презирающих полезный труд мирного времени, от отчаяния страждущего народа, от жестокости, надменности и усыпления верховной власти, дремлющей без всякой заботы о том, чтобы бдительностью предварять болезни в теле гражданском. Отселе крамольные смуты, а не от хлеба, которым земледелец питается в мире, омыв его прежде потом лица своего.
Увидев непоколебимость мою в таком образе мыслей, Протезилай пошел совсем иной дорогой: стал следовать правилам, которых не мог ниспровергнуть, находил их превосходными, как будто внезапно убежденный в их пользе, благодарный мне за открытие истины, он теперь предваряет все мои желания к облегчению бедных, первый говорит о их нуждах, вопиет против роскоши, тебя превозносит, исполненный доверия, готовый на все, тебе угодное. Тимократ между тем отстал от него, сильный сам по себе и оттого новый соперник Протезилаю. Смотря на их распри, я открыл их вероломство.
Ментор с улыбкой сказал Идоменею:
– И ты дошел до такой слабости, что допускал столько лет терзать себя двум явным предателям!
– Не знаешь ты, – отвечал Идоменей, – всей силы и власти коварных клевретов над слабым и усыпленным царем, когда он вверит им все управление. Впрочем, я уже сказал тебе, что Протезилай теперь способствует твоим намерениям к общему благу.
Ментор продолжал:
– Слишком ясно я вижу, с каким преобладанием злодей у престола гнетет добродетельного: ты сам – пример этой бедственной истины. Но между тем, как ты говоришь, что я показал тебе Протезилая в прямом его виде, глаза твои еще сомкнуты, раз ты оставляешь власть в руках человека, недостойного жизни. Злодей не совсем не сроден к добру. Добро и зло равны для него, лишь бы ему тем или другим путем достичь своей цели. Злодейство потеха его, ни чувство благости, ни правила добродетели не останавливают его в замыслах, но он готов и добро творить по растлению сердца, чтобы прослыть благолюбивым, и толпу ослепить ложным блеском.
Чужд ему всякий подвиг добродетели, хотя бы он и оттенял ею свои злодеяния, но он может искусно прилагать ко всем прочим порокам еще самый ужасный – лицемерие. Пока ты будешь идти по правой стезе твердыми стопами, Протезилай, чтобы сохранить власть и силу, будет тебе усердным сотрудником. Но лишь только завидит в тебе хотя легкое колебание сердца, истощит все способы заманить тебя в прежние сети, и нрав его, коварный и лютый, тогда вновь разовьется в полной свободе. Можешь ли ты жить спокойно, без упреков совести, преследуемый непрестанно крамольником, между тем как мудрый и верный Филоклес бедствует на чужой стороне, опозоренный?
Ты видишь, Идоменей, как легко хитрые и наглые люди, предстоя перед лицом слабодушных царей, завлекают их в свои сети. Присовокупи к тому другое, для царей не менее важное несчастие – скорое забвение доблестей и заслуг человека отсутствующего. В толпе, неотступно их окружающей, никто и ничто не производит на них сильного впечатления, внимание их останавливается только на том, что на глазах и что им по сердцу: все прочее скоро забывается. В добродетели особенно для них мало приятности. Она не льстит им, не во всем с ними согласна, осуждает еще их слабости. Можно ли дивиться, что они не любимы, когда сами так мало дорожат любовью подданных, а любят только блеск величия или забавы.
Книга четырнадцатая
Изгнание Протезилая и сообщника его Тимократа.
Возвращение Филоклеса.
Идоменей сам понял, что долг его был, изгнав Протезилая и Тимократа, возвратить Филоклеса. Оставалась одна преграда – строгость правил Филоклесовых.
– Признаюсь, – говорил царь, – что, невзирая на всю мою к немул юбовь и уважение, возвращение его несколько меня устрашает. Я привык с самых нежных лет к похвалам, к раболепству, к рвению отгадывать все мои мысли: ничего того не могу ожидать я от Филоклеса. Каждый раз, когда он не одобрял моих действий, на прискорбном его лице я читал осуждение. Наедине он был со мной почтителен, скромен, но холоден.
– Не видишь ли ты, – отвечал ему Ментор, – что в глазах царей, отравленных лестью, все то холодно, угрюмо, что свободно и чистосердечно. Они даже воображают, что в том нет ни усердия к службе, ни любви к престолу, в ком не рабская душа и кто не рукоплещет им в несправедливейшем злоупотреблении власти. Во всяком слове свободном и великодушном они видят надменность, злословие, крамолу, доходят до такой неги в сердце, что все то для них дерзко и оскорбительно, что не подделано лестью. Но положим, что Филоклес и подлинно холодного, сурового нрава: суровость его не лучше ли пагубного раболепства твоих советников? Где ты найдешь человека без слабостей? А слабость говорить смело тебе правду не есть ли слабость для тебя безопаснейшая, необходимая к исправлению всех твоих слабостей и к уврачеванию древней твоей болезни – отвращения к истине, порожденного в тебе лестью. Тебе нужен человек, который любил бы тебя и истину без всяких видов корысти, самого тебя превзошел бы искренней к тебе любовью, говорил бы тебе правду против твоей воли, преследовал бы тебя в сокровеннейших изгибах сердца, и такой необходимый человек – Филоклес.