Для фортепиано соло. Новеллы - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он в ответ пожимал плечами и говорил:
— Ну да, знаю я эту песню. Я ведь тоже читал стоиков. Повторяю тебе, я не такой, как ты и они. Конечно, я мог бы обрести какое-то временное счастье в книгах, произведениях искусства, в работе. А затем в тридцать, в сорок лет я стал бы сожалеть о моей неудавшейся жизни. Но уже поздно. Я по-другому смотрю на последовательность развития мысли. Сначала нужно освободиться от назойливого честолюбия, и для этого есть лишь одно эффективное снадобье — удовлетворить его, потом (но лишь потом) завершить жизнь в мудрости, в мудрости еще более искренней в силу того, что она познала объект своего презрения… Вот так и подлинно изысканная любовница избавила бы меня от десяти лет неудач и низких интриг.
Помню один эпизод, который я тогда плохо понял, но который теперь представляется мне показательным для него. Обнаружив водной харчевне ирландскую официантку, грязную и уродливую, он приложил все усилия, чтобы переспать с ней. Это казалось мне еще более смехотворным оттого, что она с трудом изъяснялась по-французски, а единственной «лакуной» нашего всеведущего Лекадье было полное незнание английского.
— Что тебе в голову взбрело? — повторял я ему. — Ты даже не понимаешь ее.
— Какой ты плохой психолог! — отвечал он. — Разве ты не видишь, что в этом-то и состоит наслаждение?
И можно понять природу этого явления. Не в силах найти в своих привычных любовницах изысканность и чистоту, необходимые ему для счастья, он пытался обрести их иллюзию в тайне незнакомого языка.
У него было много записных книжек, заполненных записями интимного характера, проектами, планами будущих сочинений. Однажды вечером он забыл одну из них на столе, мы ее пролистали и нашли очень позабавившие нас размышления. Я запомнил один набросок — вполне «лекадьевский» по духу: «Поражение доказывает слабость желания, а не его дерзость».
На странице было написано следующее:
Вехи
Мюссе в двадцать лет великий поэт
Ничего не поделаешь
Гош, Наполеон в двадцать четыре года главнокомандующие
Ничего не поделаешь
Гамбетта в двадцать пять знаменитый адвокат
Возможно
Стендаль публикует «Красное и Черное» в сорок восемь лет
Вот что дает надежду
Эта запись честолюбца показалась нам тогда смешной, хотя сама гипотеза — Лекадье гениален — отнюдь не выглядела абсурдной. Если бы нас спросили: «У кого-нибудь из вас есть шанс выйти из ряда, достичь великой славы?», мы бы ответили: «Да, это Лекадье», хотя ему нужна была крупица удачи. На жизнь любого великого человека влияет какое-то крошечное событие, которое служит основанием для грядущего взлета. Кем бы стал Бонапарт без Вандемьера и Сен-Рош?[23] Байрон — без ядовитых высказываний шотландских критиков? Наверное, они стали бы самыми обычными людьми. Байрон хотя бы хромал, что для творца выигрышно, а Бонапарт, человек робкий, женщин боялся. Тогда как наш Лекадье был уродлив, беден, талантлив, но найдет ли он свой Сен-Рош?
Мы были в начале третьего курса, когда директор Эколь Нормаль вызвал к себе кое-кого из нас. Этот директор Перро, Перро «Истории Искусства», славный человек, напоминавший одновременно кабана, который недавно помылся в ванне, и циклопа, потому что был он крив и силен. Когда у него спрашивали совета относительно будущего, он отвечал:
— А, будущее… Выйдя отсюда, попытайтесь найти выгодное место, где вам будут хорошо платить, а работы будет как можно меньше.
В тот день, когда мы пришли к нему, он произнес перед нами небольшую речь:
— Вам известно имя министра Треливана? Да? Хорошо… Месье Треливан прислал ко мне своего секретаря… Он ищет наставника для своих сыновей и спрашивает, не хочет ли кто-то из вас три раза в неделю давать им уроки истории, литературы и латинского языка. Разумеется, я обеспечу все необходимые для этого послабления. По моему мнению, это шанс обрести высокое покровительство и, возможно, по окончании Школы, неплохую синекуру, которая прокормит вас до конца дней. В общем, вам стоит поразмыслить над этим: подумайте, договоритесь и приходите ко мне, чтобы назвать вашего избранника.
Мы все знали Треливана, друга Жюля Ферри и Шальмель-Лакура, самого образованного и остроумного из государственных деятелей того времени. В юности он удивил Латинский квартал, когда, взобравшись на стол, принялся декламировать Катилинарии[24] и Филиппики.[25] Папаша Аз, старый преподаватель греческого из Сорбонны, говорил, что у него никогда не было лучшего ученика. Достигнув власти, он сохранил фантазию, которая нас очаровывала. С трибуны палаты депутатов он цитировал поэтов. Когда к нему обращались излишне грубо (это было время нападений на Тонкин, и оппозиция была свирепой), он открывал томик Феокрита или Платона и совершенно прекращал слушать. Сама мысль нанять для своих детей не кого-либо из обычных учителей, а молодого наставника, была вполне в духе Треливана и понравилась нам.
Я охотно согласился бы потратить несколько часов в неделю на визиты в дом Треливана, но Лекадье как подлинный «кацик» имел преимущественное право, и ответ его было легко предвидеть. Ему предоставлялся случай, которого он так сильно желал: запросто войти в дом могущественного человека, чьим секретарем мог когда-нибудь стать и который, конечно, обеспечивал ему доступ в тот таинственный мир, в котором наш друг жаждал доминировать. Он попросил этот пост и получил его. На следующий день ему следовало приступить к своим обязанностям.
У нас с Лекадье была привычка каждый вечер подолгу беседовать на площадке перед дортуаром. Уже в первую неделю я узнал множество мельчайших деталей о доме Треливана. Лекадье увидел министра только один раз, в первый день — и даже тогда ему пришлось ждать до девяти вечера, поскольку заседания Палаты были долгими.
— Ну и как, — спросил я, — что сказал тебе великий человек?
— Откровенно говоря, — ответил Лекадье, — я сначала испытал разочарование… Людям хотелось бы, чтобы великий человек не был человеком: стоит увидеть глаза, нос, рот, стоит услышать фразы, состоящие из самых обычных слов, словно какой-то мираж рассеивается. Но Треливан показался мне человеком приятным, сердечным, умным. Он заговорил об Эколь Нормаль, расспросил о литературных вкусах нашего поколения, потом провел меня к жене, которая, как он сказал, уделяет больше времени воспитанию детей. Она приняла меня хорошо. Кажется, она побаивается мужа, а он говорит с ней нарочито ироничным тоном.
— Хороший знак, Лекадье. Она красива?
— Очень красива.
— Но не очень молода, раз у нее сыновья…
— Лет тридцать… может быть, чуть больше.
В следующее воскресенье нас пригласил на обед один из бывших преподавателей, который стал депутатом. Он был дружен с Гамбетта, Бутейе, Треливаном, и Лекадье воспользовался этим, чтобы раздобыть некоторые сведения.
— Знаете ли вы, месье, кем была мадам Треливан до замужества?
— Мадам Треливан? Я полагаю, она была дочерью одного заводчика из Ёр-э-Луар… Если память мне не изменяет, это была девушка вполне буржуазная.
— Она умна, — произнес Лекадье тем тоном, который не поддается определению и похож одновременно и на вопрос, и на утверждение, но в реальности выражает желание получить ответ.
— Отнюдь, — ответил с удивлением папаша Лефор. — С чего бы ей быть умной? Мне даже кажется, что ее считали дурой. Мой коллега Жюль Леметр, который был принят в их доме…
Лекадье, склонившись над столом, резко прервал его:
— Она честна?
— Кто? Мадам Треливан?.. Ну, дружок… Считается, что у нее есть любовники, но я об этом ничего не знаю. Это правдоподобно, Треливан почти не обращает на нее внимания. Говорят, он живет с мадемуазель Марсе, которую устроил в «Комеди Франсез», когда служил в Управлении изящных искусств… Я знаю, что он принимает у мадемуазель Марсе и проводит у нее почти все вечера. И в этом случае…
Депутат из Кана развел руками, покачивая головой, и заговорил о ближайших выборах.
На следующий день после этого разговора поведение Лекадье по отношению к мадам Треливан изменилось: он стал свободнее и развязнее. Самые банальные фразы, которыми он обменивался с ней, когда она входила во время урока, окрасились какой-то затаенной дерзостью. Теперь он смотрел на нее с растущей смелостью. Она всегда носила довольно открытые платья, позволявшие угадать едва прикрытую легкими кружевами ложбинку между грудями. Плечи и руки у нее отличались той ярко выраженной округлостью, которая предвещает, хотя и незаметно, полноту зрелости. Лицо было без морщин, или же Лекадье был слишком молод, чтобы разглядеть их только зарождающиеся следы. Когда она садилась, можно было увидеть ее очень тонкие лодыжки, которые казались словно бы лишенными плоти под легкой шелковой сеточкой. Тем самым она представала перед Лекадье божеством красоты благодаря изысканным теням, скрывавшим ее телесную сущность, и одновременно доступной женщиной, которую молва почитала слабой.