Гул мира: философия слушания - Лоренс Крамер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, показательное расположение музыки за пределами слов может проистекать из фундаментальной асимметрии. Музыка имеет социальное и ритуальное применение, но в течение последних двух с лишним столетий, в период расцвета выражения «не передаваемая словами», основная роль музыки заключалась в доставлении удовольствия. Но при этом музыка, по-нашему мнению, не имеет утилитарной ценности. С языком дело обстоит наоборот. Язык может доставлять удовольствие, но его незаменимая роль – быть полезным; язык как таковой имеет максимальную утилитарную ценность. Поэтому признание, что музыку нельзя передать словами, может просто оказаться способом продемонстрировать освобождение от мира пользы, работы и ответственности. Музыка, перевернув с ног на голову классическую кантовскую парадигму, становится медиумом, дарующим нам свободу, возвышенно освобождая нас от обязанностей.
II. НедовольствоЭти соображения поднимают важный вопрос, который, как мне кажется, никогда не задавался достаточно серьезно. Почему мы так неблагодарны языку? Почему мы так часто хотим выйти за его пределы? Может быть, наше недовольство языком (выраженное в идеях, проистекающих друг из друга: первая – слова нас подводят, вторая – мы хотим выйти за пределы слов) возникает из неприятной истины, которую мы невольно отрицаем? Ибо утверждение, что язык недостаточно силен, маскирует признание, что, напротив, язык слишком силен и – даже когда он используется плохо – насыщен реальными и потенциальными смыслами и действиями.
Попробуйте мысленный эксперимент: действительно ли вы хотите обходиться без языка? Быть неспособным к нему? На что это будет похоже? Язык – это то, что дает нам мир, идентичность, воображение, связь. Если мы хотим что-то очеловечить, что мы делаем? Мы заставляем его говорить. Нет личности без языка; алингвистическое – это нечеловеческое.
(Правда в том, что мы делим мир с нечеловеческой природой, и новейшие представления просят нас ограничить наши привилегии и осудить чувство превосходства над теми, чье существование также кратковременно. Но если уж на то пошло, язык – наш лучший способ последовать этому. Мы сближаемся с теми, кем не являемся, именно потому, что становимся более разговорчивыми, а не молчаливыми. Молчание, которое мы можем принять, как и голоса, которые мы можем дать, – благоприятная почва друг для друга.)
Правило, относящееся к музыкальным произведениям и спектаклям, в более широком смысле подходит и к акустическим событиям и высказываниям: язык и нелингвистический звук, включая эмоциональные и телесные звуки, могут иногда вступать в оппозицию, однако они не противопоставлены в принципе. Люди живут в пространстве языка, даже когда язык молчит или подавляется. Язык и нелингвистическая аудитория не имеют единой или доминирующей связи, а представляют собой бесконечно изобретаемую матрицу отношений. Мы должны сказать, что никто не может игнорировать другого без ущерба для себя; никто никогда не выходит за пределы слышимости другого.
Точно так же как язык не может высказать всего (да и кто бы думал иначе?), материальное и телесное измерение звуков, издаваемых нами, не может служить суррогатом для трансцендентальных мечтаний, которые мы не можем представлять иначе как через них. Язык действительно в своей восприимчивости к другим выразительным звукам, вплоть до аудиального, является нашей самой большой надеждой на выполнение задачи жизни в полностью светском, полностью материальном мире, что, собственно, мы все и должны делать, независимо от наших систем верований. В сущности, мы говорим, чтобы осмысленно участвовать в бытии: когда говорим и когда не говорим, когда обращаем внимание на высказывание и когда обращаем внимание на бессловесную выразительность. Как я уже говорил в другом месте, работу языка можно остановить, но нельзя «выйти за его пределы». Единственная доступная трансцендентность – это радикальная имманентность.
III. Поиск нужных словНедовольство языком может беспокоить даже тех, кто больше всего зависит от слов и использует их лучше всего. Виртуозы языка могут ссориться со своим инструментом; но никто не может быть так зол на слова, как поэт или романист, живущий ими и для них. Эта интимная ярость витает на заднем плане эссе Кормака Маккарти о языке и бессознательном. Эссе не только самообличающее, но и неожиданно дающее некоторое представление о связи между языком и аудиальным.
Маккарти не употребляет понятие «бессознательное» в психологическом смысле, фрейдистском или ином. Он применяет его в биологическом контексте. «Выражаясь как можно более емко и точно, – говорит он, – бессознательное – это машина для управления животным». Но всё это делается куда более загадочным, когда мы рассматриваем такие вещи, как образы в сновидениях. Маккарти вспоминает опыт химика Августа Кекуле (1829–1896), открывшего молекулярную структуру бензола – бензольное кольцо – с помощью сновидения «змея, свернувшаяся в кольцо с хвостом во рту – Уроборос из мифологии»[127]. «Почему?» – спрашивает Маккарти, будто бы раздражаясь.
Поскольку бессознательное прекрасно понимает язык, иначе оно, в первую очередь, вообще не поняло бы проблему ‹…› почему оно просто не отвечает на вопрос Кекуле чем-то вроде: «Кекуле, да это чертово кольцо!»? ‹…› Почему именно змея? ‹…› К чему эти образы, метафоры, картинки? Да и к чему эти сны, если уж на то пошло?
Один из ответов состоит в том, что бессознательное на самом деле просто отвечает на вопрос Кекуле; Уроборос – и есть кольцо. Остается вопрос, почему именно такое кольцо, но это возвращает нас к фрейдистскому бессознательному, которое, вопреки распространенному мнению, является не первобытным болотом, а системой, полной культурных резонансов. (Маккартиевская версия бессознательного должна была бы понимать это, учитывая Уробороса.)
Но настоящая проблема Маккарти – это ощущаемый им разрыв между языком и мышлением. Мысль, говорит он, идет впереди, речь всегда лишь догоняет ее. Чтобы подчеркнуть это, он ссылается на общий опыт поиска правильной формулировки для выражения идеи в словах. Из паузы между идеей и высказыванием он делает вывод, что идея существует в бессознательном в некой неизвестной форме. Мы боремся за то, чтобы «воскресить идею из этого омута мы-не-знаем-чего и придать ей лингвистическую форму, чтобы она могла быть выражена. Именно то, что мы хотим выразить, является репрезентативным для этого омута знаний, форма которого столь аморфна».
Однако вывод не следует логике. Считать так – значит