Князь Никита Федорович - Михаил Волконский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никита Федорович остался ходить в саду с Лаврентием, который почему-то счел нужным поддерживать его под руку, хотя князь шел совсем бодро. Волконский, как бы не желая обидеть Лаврентия, не запрещал ему делать это, если ему так казалось лучше, и продолжал ходить молча.
Наконец в аллее показался Талызин, неуверенно подходивший к князю Никите. Волконский остановился навстречу ему. Феденька подошел на приличное все-таки расстояние и участливо, стараясь говорить как можно спокойнее, спросил:
— Ну, что, как вы? Не хотите ли отдохнуть? Вам уже пора спать, я думаю.
Это значило другими словами — ступайте под замок.
Волконский ничего не отвечал. Прошло несколько времени неловкого, тяжелого молчания.
Наконец выступил вперед Лаврентий.
— Батюшка-барин, — заговорил он, повалясь Талызину в ноги, — отпустите нас к себе! Мы никому зла не сделаем. Отпустите, что вам теперь… мы уедем, ей-Богу, сейчас уедем… Чего вам бояться отпустить нас…
И Лаврентий стал просить и доказывать, что лучше всего для его князиньки уехать к себе, и что он будет жить там, голубчик, никого не трогая.
— Конечно, пустите меня домой, — проговорил князь Никита так просто и здраво, что Талызину показалось это, наконец, вполне должным и возможным.
— Как угодно, — протяжно проговорил он. — Как угодно вам… Что ж, я сейчас же велю заложить коляску… я сейчас…
— Благодарю вас, — сказал Волконский, протягивая руку.
— Я сейчас, — повторил Талызин и, быстро повернувшись, почти бегом направился в дом.
В это время со стороны двора, у крыльца дома, стояла уже коляска Михаила Петровича Бестужева, и возле нее хлопотали люди с вещами.
Сам Бестужев, одетый по-дорожному, стоял тут же, держа за руку Мишу, которого увозил с собою, к себе, не желая оставить его на руках Талызина, а тем более сумасшедшего отца.
— Просится к себе. Как вы думаете, отпустить? — спросил, подходя, Талызин, бровями показывая, что говорит про того, кто в саду.
— Отпускайте, все равно, — бегло, сквозь зубы произнес Михаил Петрович, тоже показывая глазами на Мишу, чтобы Талызин замолчал при нем: дескать, вы там, как хотите, мне все равно, а ребенка дайте увезти спокойно.
— Дяденька, — сказал Миша, — мне хотелось бы повидать на прощанье батюшку.
— Я сказал тебе, что отец твой болен и лучше не беспокоить его, — ответил Бестужев, — он скоро выздоровеет и приедет к нам.
Миша недоверчиво, глубоко вздохнул.
— Ну, готово! — проговорил Михаил Петрович. — Едем! — и он стал прощаться с Талызиным.
Через час другая коляска стояла у крыльца. Князь Никита с Лаврентием уезжали к себе.
— А Миша, где же Миша? — беспокойно спрашивал Никита Федорович.
Ему сказали, что Миша ждет его у них в деревне, и князь Никита уехал домой в надежде, что увидит там сына.
VI
В ДЕРЕВНЕ
Когда князь Никита приехал к себе в деревню и не нашел там сына, он принял это гораздо спокойнее, чем думал Лаврентий, как будто он ждал этого и был готов к тому, или как будто это новое несчастье кольнуло его в такую душевную рану, боль которой была уже настолько сильна, что ее ничем, никаким новым несчастьем нельзя было увеличить.
Он поселился в опустевшем теперь для него доме и по целым дням ходил, не проронив ни одного слова. Ужение было оставлено. Медицина и книги — все оставлено. Постройка, которую не для кого было делать, стояла в запустении, доски мало-помалу разносились, кто хотел ими пользоваться, и пробитая к ней тропинка заросла свежею, зеленою травой.
Князь Никита ничего не делал и ни с кем, даже с Лаврентием, не говорил. Ел он редко, когда попадется, спал, когда случится, иногда среди дня, где-нибудь в углу, на кресле. Ночи почти всегда были у него бессонные.
"Ух, тяжело! — думал он всегда одно и то же, — тяжело вот тут, — он брался за грудь и сдавливал ее. — Один… один… Всех взяли, всех увезли… Но я снесу… И его увезли… Тяжело!.. Они думают, что я сумасшедший, — но мне легче было бы, если бы я с ума сошел. Я не понимал бы тогда, а тут я живу, я понимаю…"
Иногда он пробовал закрывать глаза и, закрыв их, вызывал пред собою милые ему образы, — и тогда недавнее прошлое представлялось ему так ясно, так подробно, как будто он все еще жил в нем. Это облегчало на один миг, на один миг приносило отраду; но глаза открывались — и действительность становилась еще мучительнее, чувствовалась еще живее.
Князь Никита не пропускал ни одной церковной службы.
Он часто тоже молился пред большой киотой в спальне, пред которой столько лет каждый день утром и вечером читал молитвы, стоя вместе со своей княгиней. Порою, когда он с закрытыми глазам и со сложенными руками опускался теперь здесь один на колена, ему вдруг казалось, что рядом с ним снрва шепчет милый, тихий голос, повторяя за ним. Это был голос ее, Аграфены Петровны, и князь Никита обыкновенно слышал его так ясно, что верил, что это она, действительно она приходила к нему.
Он писал длинные письма и жене, и сыну, и Михаилу Петровичу, но не получал ответа, словно его письма не доходили никуда.
Так прошло месяца три.
Князь Никита все молчал по-прежнему, подолгу глядел в одну случайно попавшуюся на глаза точку, выходил из дома с непокрытою, несмотря на дождь и непогоду, головою и по целым дням без отдыха и устали бродил, не замечая, куда он идет. Он часто подходил так к обрыву реки, но также бессознательно поворачивал назад, как и подошел, словно кто-нибудь удерживал его и отводил от опасного места.
Крестьяне уже привыкли встречать его так, и с сожалением, соболезнуя, долго провожали глазами "своего несчастного князиньку", как они говорили.
Наконец душевное состояние князя Никиты дошло до таких пределов невыразимой, безмерной муки, что он по временам терял сознание под ее безысходным гнетом.
У него явились совсем особенные, не свойственные другим людям движения. Так, по временам он выставлял пред собою согнутые руки и, плавно и мерно приседая, поводил ими вперед и назад, будто плыл. Ему все казалось, что внутри его будто колыхается что-то, точно хочет поднять его от земли.
Раз он вернулся после целого дня ходьбы в таком состоянии, что даже привыкший к его виду Лаврентий поразился. Князь Никита, как лунатик, не видя ничего по сторонам, прошел прямо в комнату, которая прежде называлась его комнатой (теперь такое название не имело уже смысла — он был один во всем доме), и приблизился к столу.
"Что-то мне тут нужно было? — вспоминал он. — Но что?… Я зачем-то шел сюда…"
На глаза ему попался ножик; он отбросил его.
"Библия!" — вспомнил князь и взял со стола запыленную толстую книгу.
Прежде он часто, когда его мучило что-нибудь, брал эту книгу, развертывал ее наугад и всегда находил себе ответ. Он вспомнил это теперь и хотел посмотреть, что скажет ему Библия.
Он зажмурил глаза, как всегда делал, взял обеими руками книгу, повернул ее вверх обрезом и, перебрав большими пальцами края листов, быстро раскрыл, словно сломал ее на две части.
Ему открылся тридцать седьмой псалом:
"Сердце мое трепещет, оставила меня сила моя, и свет очей моих — и того нет у меня.
Друзья мои и искренние отступили от язвы моей, и ближние мои стоят вдали.
Ищущие же души моей ставят сети, и желающие мне зла говорят о погибели моей и замышляют всякий день козни.
А я, как глухой, не слышу, и как немой, который не открывает уст своих.
И стал я, как человек, который не слышит и не имеет в устах своих ответа.
Ибо на Тебя, Господи, уповаю я; Ты услышишь, Господи Боже мой…"
— Ты услышишь, Господи Боже мой! — повторил вслух князь Никита и положил книгу на место.
И ему стало легче.
Теперь душевная мука как-то меньше мешала его мыслям слагаться последовательно и связно. Теперь он мог заняться ими и хоть на некоторое время отвлечься от своих мучении.
"Что-то важное нужно мне было обдумать, — рассуждал он. — Да! Весь вопрос в том, болен я или нет, сумасшедший я или не сумасшедший. Впрочем, это все равно. Но как поступил бы здоровый человек на моем месте?"
Он первый сомневался в здравости своего ума.
"Конечно, я болен, — решил он, — разве здоровый человек сидел бы так, когда никто не мешает поехать хоть сейчас к ней и жить возле ее Тихвинского монастыря".
Волконский узнал через Лаврентия, что Аграфена Петровна была сослана в Тихвинский монастырь.
"Однако эта мысль все-таки пришла мне в голову, — сейчас же подумал он, — значит, я еще не совсем того… Завтра же подумаю, как ехать туда… Но отчего же завтра?… А вот отчего: имею ли я право ехать туда, если так нужно, чтобы мы некоторое время были по-человечески розно?… Я могу поехать, но это будет слабостью… Значит, я нарушу испытание, и освобождение моего духа отложится… Это так, а теперь оно близко… близко".