Рецензии на произведения Марины Цветаевой - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, вышутили действительно смешную сторону журнала, а того, что под смешным, не увидели. И никто, занявшись сотрудниками «с именами», не обратил внимания на маленькую, но такую ароматную розу, что без нее, пожалуй, не было бы и самого букета. Я говорю о разновидности, которую представляет г<осподин> Святополк-Мирской.
Разновидность, в сменовеховстве почти неизбежная. Это — некто «обманывающий». Таланта — и даже эстетического чутья — лишен; однако страдает, если не славолюбием, то известнолюбием. Взамен таланта ему дана некая сообразительность и нюх к моменту. А так как база его — полнейший душевный нигилизм, то в выборе моментов и путей он ничем не стеснен, только бы подходящий — и удобный.
Эта разновидность в г<осподине> Святополке еще индивидуально-размахровлена: он облюбовал путь эстетического пробольшевизма — с его все-таки вывеской какой-то «России», — сам не имея ни к какой России ни малейшего отношения, ни малейшего о ней понятия и… даже плохо владея русским языком?!
Нужна смелость, чтобы при этих свойствах — естественных для человека, издавна проживающего за границей, стать проповедником «связи с Россией» и литературным критиком. Но нигилисты вообще очень смелы. Г<осподин> Святополк уже давно успел пробраться в чистые журналы и газеты, орудуя именно «патриотизмом», перед которым пасуют самые храбрые: как же, мол, вот беспристрастный критик говорит о молодых побегах в России, находит там эстетические достижения… Большевики большевиками, но литература вне политики… Мы не можем ее заслонить большевиками… Это лубочно…
Но лубочен-то был «патриотизм», а также «эстетизм», под прикрытием которых г<осподин> Святополк проводил в эти журналы рецензии весьма определенного духа.
Ныне его деятельность расширяется. У него уже свой орган[373] и группа «помогающих», «сочувственников». Приобрести журнал маленького Шаховского ничего не стоило; с помощниками труднее, а они абсолютно необходимы, да еще с литературными «именами», — чтоб было на что опираться. Наметив более годных, г<осподин> Святополк употребил, для их приобретения, верное, испытанное средство: он стал хвалить их, со всей щедростью, не останавливаясь, по нужде, перед возвеличеньем; не умаляя этих, намеченных, перед советскими писателями (высшая похвала!), иногда приравнивая какого-нибудь советского гения к здешнему, эмигрантскому. Так, Марина Цветаева с Пастернаком были вместе объявлены первыми, великими, современными поэтами.[374]
Средство — что говорить — верное. Художественные «творцы» — а голенькие «эстеты» преимущественно — бессильны перед похвалой. Иные немало куражатся; но, в конце концов, всякий на похвалу сядет, как рыба на крючок. И талант не спасет. Цветаева, несомненно, талантлива, а посмотрите, что с ней сделалось, до чего она домахнула под непрерывным поощрением ее собственных нигилистических наклонностей и под действием постоянных ее, Цветаевой, возвеличений (довольно грубых). Попутно она утеряла здравый взгляд и на самого Святополка. Он уж кажется ей «редким и счастливым исключением»[375] из всех критиков. А свою близость к пастернакову гению — она уж так глубоко восприняла, что стихи начала писать, подражая Пастернаку («Старинное благоговение», например, во втором № «Благонамеренного»). Она уверовала в Святополка по-женски, целиком: и в его эстетическое чутье, и в талант, и в его позицию. Собственное ее чутье могло бы, кажется, подсказать, что в одной строке г<осподина> Адамовича больше таланта, нежели во всех писаньях Святополка, бывших и будущих; но… чутье изменило, Цветаева отравлена, заворожена.
На Цветаевой все это выпуклее, откровеннее, нагляднее; приблизительно то же происходит и с другими. Сладкая вода похвал имеет свойство соленой: чем больше пьешь, тем больше хочешь пить. И недаром этой соленой сладостью — взаимных похвал и самохвалений — так обильно политы, улиты все страницы «Благонамеренного».
Вышутить такое собрание кукушек и петухов, наперерыв друг друга хвалящих, — конечно, соблазнительно. И весело. Но — повторяю — жаль, что критики не заглянули за кулисы, не отметили, о чем эти кукушки и петухи поют и куда зовут.
Г. Адамович
Литературные беседы{100}
Марина Цветаева сделала мне честь: она перепечатала в некоем «журнале литературной культуры» выдержки из моих статей за целый год и снабдила их комментариями.[376] Я никак не предполагал со стороны нашей популярной поэтессы такого внимания к моим писаниям; надо ведь было следить, выбирать, вырезывать, отмечать. Я тронут и польщен.
Марина Цветаева на меня чрезвычайно гневается.
В гневе своем она то и дело меня поучает. Поучения и примечания Цветаевой таковы, что не знаешь, чему в них больше удивляться: недобросовестности или недомыслию. Она выкраивает строчки, сопоставляет их, делает выводы — все совершенно произвольно. Она дает наставления в хлебопечении, рассуждает о свойствах сельтерской воды, сообщает новость, что Бенедиктов был не прозаик, а поэт, заявляет, что она до сих пор не может примириться со смертью Орфея, — не перечтешь всех ее чудачеств. В том же журнале поэтесса жалуется на то, что стихотворение ее, посланное на конкурс «Звена», не было «удостоено помещения».
Когда-то М.Шагинян писала о противоположности вечно женственного — о «вечно бабьем». Мне вспомнилось это выражение при чтении цветаевской болтовни.
Ю. Айхенвальд
Литературные заметки
<Отрывок>{101}
…Не без манерности один из драматических эпизодов нашей междоусобной войны воспроизводит и Сергей Эфрон в рассказе «Тыл»… <…>
Почетное место, красный угол в тесной, но элегантной гостиной «Благонамеренного», в его литературном салоне, занимает на этот раз Марина Цветаева — так сказать, царица словесного бала. Непропорционально большое количество страниц отведено под ее статьи «Поэт о критике» и «Цветник», и в статьях этих она убежденно и пространно говорит, по преимуществу, о самой себе. Недовольная своими критиками, она зато очень удовлетворена собой и к своим стихам относится на редкость сочувственно, с неподдельной родительской теплотой. Это изобилие домашности, это почти сплошное pro domo sua мешает сосредоточиться на тех ее общих мыслях о критике, которые она выражает в свойственной ей несколько растрепанной и неряшливой форме. Тем не менее надо отметить некоторые из них, причем я выделю те идеи г-жи Цветаевой, которые мне настолько близки, что сходные с ними я давно уже высказал в своем этюде «Самоупразднение критики».[377] Я понимаю, как эта близость компрометирует почтенную поэтессу: в числе других своих критиков она сводит строгие счеты и со мною. Я не буду возражать ей и отражать ее упреки — не только из гнетущего сознания своей беспомощности, но и для того, чтобы вежливо оставить ее правой, т. е. чтобы оправдать ее мнение обо мне как о литераторе, питающем и питающемся «розовой водой» и «лимонадом». Правда, нечто подобное этим приятным влагам нашел я у нее самой — именно в тех совершенно неожиданных строках ее, из которых я, к своему удивлению и к смущению для своей скромности, узнал, будто я — «критик, наиболее читаемый, любимый и признанный». Хорошо бы ее устами этот мед, этот лимонад пить… впрочем, ее собственные уста здесь участия бы все равно не приняли, так как сама, повторяю, меня презрительно осуждает…
Итак, что же в соображениях Марины Цветаевой нашел я, как мне кажется, правильного и родственного соображениям своим? Критик, замечает она, это — «абсолютный читатель, взявшийся за перо». А я уже много лет назад писал: «Читатель сам — критик, иначе он не был бы и читателем; критик и читатель — внутренние синонимы; не нужен критик специалист; книга литературы не книга за семью печатями: она лежит раскрытая перед каждым, и читателю писатель говорит: „приди и возьми“, заметив критика, его вмешательство, укоризненно указывая на него, еще говорит писатель читателю: „зачем тут третий между нас?..“ лицом к лицу становится поэт, становится певец со своим слушателем; излишни в искусстве посредники». Далее утверждает г-жа Цветаева: «чтение — прежде всего — сотворчество; если читатель лишен воображения, ни одна книга не устоит». А я уже много лет назад писал: «читатель творит себе писателя по образцу и подобию своему; между ними устанавливается симпатическая связь; читатель-критик вступает в родственное или дружеское общение с писателем, как его сотрудник, как солидарный с ним участник его творчества». И даже, решаясь на парадокс, я заявлял: «читать — это значит писать».
Я-то имел в виду, что читатель вчитывает в себя лежащие перед ним страницы, и они начинают принадлежать ему почти в такой же степени, как и своему первоначальному автору; писатель начинает, читатель продолжает.