Новый Мир. № 10, 2000 - Журнал «Новый Мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому же с этой повестью у меня связана совсем другая история, которая вроде ко всему вышеизложенному имеет весьма отдаленное отношение, но не будь этой истории, то и вышеизложенное не появилось бы.
Герой «Ланча» в букинистическом магазине находит книгу, которую он «сам бы хотел написать». Текст книги приводится.
Мне же, когда я читал Марину Палей, показалось, что она сумела написать то, что я хотел. И теперь уже не важно, обоснованным было это ощущение или нет. Само возникновение его важней обоснованности. Мне показалось даже, что в «Ланче» есть воплощение того, о чем в упомянутом уже очерке Горького Толстой с усмешкой мечтал (цитирую по памяти): «А я о женщинах всю правду перед смертью скажу. Скажу, прыгну в гроб и захлопнусь крышкой: достань меня тогда!»
Сейчас-то мне думается, что в «Ланче» правда эта бытовая (у героя, не у автора), да и не в ней одной дело.
Дело — для меня — в совпадениях. Почти одновременно прочитал я повесть Володина «Исчезнувший» (подзаголовок: «Повесть о настоящем человеке»)[8]. И опять увидел то, о чем хотел написать — и, собственно, пишу уже.
Тут бы успокоиться. Ведь ясно, что у всех — так, да не так. О том, да по-другому. Но тут еще одно совпадение. За обедом я читаю. И, как правило, никогда — новое. Плохо ли это новое, хорошо ли — волнует слишком, лишает обеденного благодушия. Я беру обычно читаное-перечитаное, знаемое почти наизусть, что попадется. И вот попался Достоевский. «Братья Карамазовы». Скажете: однако! А чего однако-то? Ужасающая норма человеческой психики: общение с одним и тем же произведением искусства начинается с катарсиса, продолжается тем, что называют «эстетическим наслаждением», а кончиться может смирным удовольствием. Довольством даже. Не только по себе сужу: слышал человека, который со смущением признался, что «Архипелаг ГУЛАГ», из-за которого он когда-то уснуть не мог, перечитывает теперь на ночь с удовольствием и умиротворением. С аппетитом то есть. Каково?
Но на этот раз я аппетита был лишен. Потому что и в «Братьях Карамазовых» увидел то, о чем сам пишу. И это даже смешно. Это все равно, что, имея от рожденья, к примеру, бородавку под носом, взглянуть однажды в зеркало, будучи сорокалетним, и изумиться: «А не бородавка ли у меня под носом?»
…А то, что я писал, мыслилось романом. Имя было дадено. Сначала одно, потом другое, окончательное. Оно на обложке «Нового мира» постыдно заявляло о себе. «А В ЭТО ВРЕМЯ»! Красиво! Многозначительно! И написано было уже достаточно много. Даже очень. Осталось, в сущности, страниц тридцать — сорок.
По еще одному совпадению, которое я считаю счастливым, работа была прервана в силу разных причин на два месяца. До этого же — пресловутая энергия заблуждения, без оглядки, без сомнений.
И когда я получил возможность закончить и начал работу, как всегда, с перечитывания написанного, понимал все яснее и холоднее: нет романа — и не будет. И ни при чем тут Марина Палей, Валерий Володин и Ф. М. Достоевский, хотя и им я благодарен. Не в том дело, что они написали то, что я хотел. Другое, в общем-то, я хотел. Не вышло. А не было бы этих двух месяцев, не будь у меня возможности второго ясного чтения («свежая голова» — в редакциях говорят) — дописал бы сдуру, а с еще большего дуру попытался бы опубликовать.
Нет романа. Само собой, это даже хорошо, потому что на нет и суда нет, а от судейства беспрестанного утомляешься очень. И нет чувства провала, тотальной неудачи, исписанности и т. п. Кстати, если кому интересно, могу признаться, что вероятность исписаться душой не приемлю, но умом — принимаю. Может быть. Года на два. А то и лет на десять. А то и навсегда. Все может быть. Переквалифицируюсь если не в управдомы, то… В общем-то почти уже и переквалифицировался, но пока не хочется об этом говорить.
Если что и беспокоит — чувство неловкости. Нормальное чувство неловкости человека, взявшегося за гуж и отошедшего с извинениями. Вот и стал думать об извинениях, рассуждая, каким образом их поделикатнее оформить и поместить на страницах журнала, который с моей подачи обманул читателей. (Усмешку вашу понимаю, но смиренника обездоленного не буду изображать, читатели у меня есть, пусть и немного, я знаю это твердо и благодарно — и это очень помогает жить.)
Пришло же в голову другое: о пользе второго чтения вообще. Всем полезно — и Думе, естественно, и каждому отдельному человеку. Что и получилось вместо плача и авторской исповеди. Как в одном из диалогов того самого романа, которого нет:
— Спасибо за невнимание!
— ???
— Потому что вечно я ляпну что-нибудь не то!
Хотя именно доброжелательному вниманию тех, кто меня читает, кого я безмерно уважаю, я обязан своим решением — трудным, веселым и окончательным.
24 июня 2000.
Фазиль Искандер
Понемногу о многом
Случайные записки
Похмелье — смена страдания, как форма отдыха психики.
Надо ли было выходить из гоголевской шинели, чтобы попасть в сталинскую шинель?
Человек, согрешивший против другого человека, в своем покаянии должен испытать страдания, превосходящие страдания человека, против которого он согрешил. Только в этом случае он имеет шанс быть услышанным.
Предают не только из соображения выгоды или злобы на человека, которого предают. Чаще всего предают, чтобы почувствовать себя значительным в момент предательства, вершителем судеб.
Метафизическую карикатурность цели Наполеона Толстой передает через физическую карикатурность жестов и слов Наполеона. И он прав. Читатель, легко воспринимая физическую карикатурность Наполеона, начинает понимать карикатурность его метафизической цели. Что и требовалось доказать.
Мысль этого человека запуталась и никак не могла выпутаться из паутины его собственного слабоумия.
Щедрый распахивается от избытка собственного тепла. И от этого получает удовольствие.
Скупой запахивается от избытка собственного холода. И от этого получает удовольствие.
Наелся на ночь — и стало грустно. Вот так всегда. Видимо, переполненный желудок давит на душу, а это ей неприятно. Чтобы хорошо себя чувствовать после еды, или не надо иметь душу, или есть так, чтобы желудок не притрагивался к душе. Из всего этого следует, что душа расположена в непосредственной близости к желудку. Недаром праведники подолгу голодают: расширяют пространство души за счет желудка.
В молодости читал книгу Фрейда о сновидениях. Многие сны он остроумно и проницательно объясняет подавленным половым стремлением. Но иные сны он совершенно произвольно и даже смехотворно, с маниакальным упорством объясняет тем же. Я тогда же подумал, что он сам не вполне здоров, зациклен на этой теме.
Недавно случайно прочел, что невеста Фрейда долго не выходила за него замуж. И он страдал от этого. Не тогда ли он зациклился?
Стал бы Фрейд знаменитым Фрейдом, если бы его другой Фрейд тогда вылечил? И не лечил ли он себя тем, что лечил других?
Писатель Георгий Семенов с беззлобным смехом когда-то рассказал об одном писателе, у которого роман начинался эпической фразой: «У оленя болела голова…»
— Наверное, олень был с похмелья, — сказал я.
— Скорее автор, — рассмеялся Георгий.
Иногда Пушкин надоедает тем, что у него полностью отсутствует сопротивление материала. Мощь гармонии уничтожает его. И тогда хочется читать Тютчева, у которого чувствуются мускульные усилия духа, преодолевающего сопротивление материала. Тютчев героичен. Но по стихам Пушкина догадываешься, что рай — это такое место, где нет сопротивления материала. В русской поэзии немало великих поэтов, но райские звуки только у Пушкина, Лермонтова и отчасти Мандельштама.
В южном городке на узкой улице время от времени мимо меня с оглушительным грохотом проскакивали молодые мотоциклисты. И каждый раз вслед мотоциклисту хотелось крикнуть почему-то только одно слово: «Мерзавец!»
Когда человеку нечем удивить мир, он удивляет его грохотом. Грохот — кузница тоталитаризма. Никто не вычислил, насколько расшатывает души грохот телевизоров в миллионах домов.
В литературе этическая пустота непременно приводит к эстетическим изыскам. И это понятно почти физиологически. Под давлением смысла слово делается тугим, трудным для обработки вне прояснения смысла. Без давления смысла слово делается дряблым, поддается любым изгибам.
Умный и глупый выпивают вместе. На первой стадии выпивки умный делается еще умней, а глупый еще глупей. На последней стадии глупый берет реванш. Умный выглядит глупее глупого. У глупого сказывается больший опыт пребывания в глупости.
Бывало, в молодости входишь в ресторан. Грохочет музыка. «Какой ужас!» — думаешь с отвращением. Но вот подвыпил — и теперь: «А музыка — ничего себе! Неплохая! Жить можно!»