Азазель - Юсуф Зейдан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Посмотри на этот монастырь, а также на все другие монастыри и церкви. Почему в них царит мир? Потому что в них нет женщин и проистекающих от них невзгод и предательств.
— Неужели все женщины так лицемерны?
— Точно говорю тебе! Единственный мужчина, который не пал жертвой неверности жены своей, — это отец наш Адам. И то потому, что рядом с ней не оказалось другого мужчины. А нашелся бы такой — она бы тотчас же изменила Адаму или в постели, или в мечтах. И тем предала бы его вместе с проклятым Азазелем — уж эти двое точно бы объединились против него!
Фарисей любит разглагольстовать. Увлекаясь собственными рассуждениями, он потряхивает головой и часто выписывает в воздухе то или иное слово, словно призывает еще и воочию убедиться в истинности того, что говорит. Увлеченный речью, он никогда не смотрит в лицо собеседнику, как будто обращается к кому-то другому… Однажды, желая поддеть его, я не без иронии поинтересовался:
— А как же женские монастыри?
Но он тут же вскочил как ужаленный и рек:
— А-а, это новшество построено на песке. Монашество — это чистота, непорочность и отказ от тленной жизни, и одним из его отличительных требований является воздержание от женщины. А как такое возможно для женщин? Ты что, не помнишь, что сказал апостол Матфей в Евангелии со слов Иисуса Христа: «Кто может вместить, да вместит»{85}? Апостол Павел в Первом послании к Коринфянам говорит: «…хорошо человеку не касаться женщины»{86}.
— Но апостол Павел в том же послании утверждал: «Но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак»!
— И продолжал: «Безбрачным же и вдовам говорю: хорошо им оставаться, как я».
В ту пору Фарисей был большим спорщиком, сейчас он уже не тот.
Он почти наизусть помнит все канонические книги, все четыре Евангелия и Послания апостолов. Совершенно не выносит еретических сочинений и запрещенных списков, очень подозрительно относится к любым неканоническим писаниям, которые с недавних пор мы стали именовать апокрифами, и неизменно упрекал меня за хранимые в келье копии запрещенных Евангелий. Я доверил ему эту тайну через год после нашего знакомства, и он никому не рассказал о ней.
Философия сильно раздражает его, хотя сам он не прочь пофилософствовать и по натуре скорее богослов. Его живо интересовали решения Поместных соборов{87} и Вселенского собора, заседавшего почти сто лет назад в Никее{88} в присутствии епископов, утвердивших для нас знаменитый Символ веры. Толкования этого Символа, комментарии к этим толкованиям увлекали его чрезвычайно. Естественно, что его сильно заботили толкования и пояснения к Евангелиям, он не просто интересовался, а страстно горел всем, что было связано с понятием ипостаси{89}. Говорить, рассуждать и спорить об этом он никогда не уставал, именно поэтому и получил прозвище Фарисей, которым называли его близкие ему люди: Фарисей-ипостась[13].
Монахи знали, как подначить его: достаточно было задать ему вопрос о природе Иисуса Христа, его смысле и истинной сущности, и о других подобных предметах и разнообразных дефинициях, являвшихся синонимами многозначного и сложного для восприятия понятия «ипостась», особенно в этих краях, где в ходу греческий, сирийский и арабский, не говоря уж о других, менее важных языках. Фарисей знает все вариации этого термина на всех этих языках.
Когда мы впервые встретились, он немедленно спросил меня, как египтяне и александрийцы трактуют понятие «ипостась». Я ответил, что оно означает человека или существо, обладающее индивидуальностью, и что мы не часто используем это слово в повседневной речи. На что он заметил: «И правильно делаете!» Обычно он не реагировал на приставания других монахов, но когда его сильно донимали, разражался целой лекцией о Святой Троице: Отце, Сыне и Святом Духе. Он в мельчайших подробностях объяснял все возможные толкования, течения и измышления на эту тему и неизменно заканчивал свое выступление заявлением о соединении Бога и Христа, Отца и Сына в единой ипостасной сущности и природе. Часто монахи не выдерживали наших долгих посиделок и уходили, а он все не унимался и продолжал объяснять, пока оставался хотя бы единственный слушатель или не наступало время молитвы: тогда он замолкал уже у самого входа в церковь. Фарисей любил повторять, что когда-нибудь сочинит отдельное послание, разъясняющее ипостась Троицы.
Несколько месяцев назад настоятель решительно призвал его к себе и повелел прекратить все рассуждения об ипостаси, а также сурово предупредил остальных монахов, чтобы они не подстрекали его на подобное, и те повиновались. И хотя после внушения настоятеля он прекратил читать лекции об ипостаси, прозвище Фарисей-ипостась прочно приклеилось к нему.
Как-то во время одного из наших памятных заседаний я поинтересовался у настоятеля, почему монахам нельзя рассуждать об ипостаси, и он решительно заявил, что подобные диспуты зловредны, ибо прокладывают путь к смуте и доводят до ереси, даже если они ведутся во имя изучения богословия или ради того, чтобы убить время… «Монашество выше всего этого!» — резко ответил настоятель, явно раздосадованный таким вопросом. Я согласился с ним, как и все прочие, и с тех пор никто больше не осмеливался рассуждать на эту тему.
Четыре месяца назад Фарисей был срочно вызван в Антиохию. Он отправился туда и пропал на целый месяц. Я очень скучал по нему. Затем он вернулся так же неожиданно, как и уехал, но уже совсем другим человеком. Светлая улыбка, часто озарявшая его лицо, куда-то исчезла… Когда я спросил, что произошло за этот месяц, он отделался молчанием.
* * *В конце года четыреста двадцать девятого от Рождества Христова на горизонте стали собираться грозные тучи: из Константинополя поступали тревожные и не вполне понятные мне известия. Епископ Несторий созвал там Поместный собор, на котором запретил нескольким священникам совершать церковные требы и приговорил их к изгнанию за то, что они были не согласны с его мнением относительно Девы Марии Христородицы — Христотокос и упорствовали в своих убеждениях, как и большинство народа, верящего в то, что Дева является Богородицей — Теотокос, что означает Матерь Божья… Еще до нас дошло, что епископ Несторий повелел сжечь арианский храм в Константинополе{90} и добился того, что вышел императорский указ об изгнании последователей Ария… Он также объявил войну сторонникам церкви «чистых»[14], обвинил их в ереси, наложил анафему и отлучил от православной веры.
Я плохо понимал все, что творилось в имперской столице, достоверность доходивших до нас путаных известий мало занимала меня. Конечно, в душе я ни в чем не обвинял епископа Нестория, и здешние монахи в моем присутствии не говорили о нем ничего предосудительного, зная о моей любви к нему. Я на самом деле любил его и до сих пор храняю в себе эту любовь, невзирая на все последовавшие невзгоды.
В перипетиях тех сумрачных дней я и встретил Марту. Впервые увидев ее, я и подумать не мог, что весь, без остатка, сгорю в ее испепеляющем огне.
* * *В ночь на двадцать пятое число месяца хойяк (канун аль-аваль (араб.), или декабря) четыреста двадцать девятого года мы праздновали Рождество Христово. Стояла такая стужа, что кончики пальцев, казалось, отваливаются. К тому же не переставая лил сильный дождь, и только тепло светлого праздника не давало замерзнуть. В это время мимо монастыря проходил караван, в котором находились священник, трое монахов и два прислужника. Они следовали из Антиохии в страну курдов под названием Фарс{91} за Восточной пустыней, куда намеревались донести Слово Божье и построить там большую церковь, рассчитывая со временем превратить этот край в епархию. Пережидая затянувшийся дождь, путешественники провели у нас две ночи, а утром третьего дня двинулись дальше. Вместе с другими монахами я проводил их до самого подножия холма, а на обратном пути принялся размышлять о Восточной пустыне, которую им предстояло пересечь. Я слышал, что она совершенно бесплодна и вся покрыта солончаками. Там водились мошкара и разные насекомые, в палящую летнюю жару облепляющие лицо и сосущие кровь, и некоторые путники даже умирали, задохнувшись под их толстым роем.
Я подумал было навестить настоятеля в его келье, чтобы удостовериться в правдивости этих слухов, но дверь оказалась заперта. Возле нее я столкнулся с двумя женщинами. Резкий холодный ветер безжалостно трепал их одежду. Когда я приблизился к ним, одна из женщин подняла на меня печальные и кроткие глаза. Смутившись, я поспешил укрыться в своей келье. Руки мои озябли от зимнего холода, но внутри полыхал огонь, разожженный этим взглядом, сверкнувшим из-под прозрачного шелкового платка — единственное, что мне удалось разглядеть в тот момент. Еще не осознавая значения этой встречи, я заперся в келье и стал согреваться, предавшись молитве.