Женя и Валентина - Виталий Сёмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Немцы еще покажут нам, дуракам! Договор! Мы им хлеб — они нам договор!
С каждой минутой спора Ефим становился желчнее, а в отце возбуждались бодрость и воинственность. После таких споров отец мог даже как-то разыграться, показать, по просьбе Анатолия приемы штыкового боя или сабельной рубки (в кавалерии отец не служил — в германскую был телефонистом), сам себе командовал, подражая голосу какого-то своего бывшего начальника: «Ко-ли!» Или показывал, как ему когда-то приходилось рапортовать: «Рядовой такого-то полка, такой-то роты, такой-то дивизии». Рапорт был забавен тем, что без запинки нужно было произнести множество цифр: номера дивизии, полка, роты, взвода. Были в нем и еще сложности: полк — гренадерский, дивизия — «его императорского величества». Было здесь что-то старинное и шутовское. Отца, который кому-то вот так рапортует, Анатолий не мог себе представить.
Спор очень быстро накалялся так, что стоять под дверью и слушать, как Ефим ругает тех, «у кого память короткая», «кто не умеет читать между строк», становилось неприлично. Но отец всегда вовремя вспоминал о своей контузии, начинал хронически недослышивать, говорил Ефиму что-то про погоду, Ефим оскаливался: «Погода как погода!» — но утихал, отвечал отцу односложно, и опять устанавливалась тишина. Сквозняк поднимал занавеску над балконной дверью, шуршал страницами журнала, оставленного на столе, а на балконе как будто никого не было. Так каждый раз для Анатолия начиналось воскресенье.
Иногда, правда, отец еще во дворе спрашивал:
— Ты во дворе или поднимешься?
Как ни прост был этот вопрос, Антонина Николаевна видела, что Семен не очень-то свободным голосом его произносит. Сын приходил к Семену Николаевичу на субботу и воскресенье, но за это время они успевали поссориться. Семен, считала Антонина Николаевна, уж больно много требовал от мальчика. Конечно, если бы они жили вместе, мальчик бы терпел, поступал так, как велит отец. Но они жили врозь, и Анатолий вдруг переставал ходить к отцу. Не ходил неделю, две, потом они опять появлялись вдвоем, и Семен Николаевич не мог спросить естественным тоном: «Ты во дворе или поднимешься?» Антонина Николаевна думала, что Семену надо быть поласковее с сыном, раз уж так получилось, что дома с матерью и отчимом мальчик чувствует себя вольнее, но советовать брату не решалась. Она видела, что Семен и сам старается быть ласковее, но не может себя побороть, не может отказаться от своей родительской власти, и голос и руки у него подрагивают, когда он делает Анатолию замечания, и глаза у него становятся скорбными и в то же время напряженными, как у сына. Так они и смотрят весь день друг на друга напряженно, а вечером, когда прощаются, Семен Николаевич берет в руки веник или щеточку, чтобы очистить Анатолия от мела, в котором тот обязательно выпачкается. Анатолий стоит молча, а Семен ожесточенно трет его щеткой или обмахивает веником, и видно, что он это делает сильнее и больнее, чем нужно.
Поговорив с соседками Антонины Николаевны, Семен Николаевич берет у сына рубашку, чтобы ему легче было в майке или совсем без майки бегать по жаре, и поднимается в дом. Соседки смотрят ему вслед — красивый холостякующий мужчина, который не хочет связывать себя второй женитьбой, чистый, следящий за собой, с интересной седеющей шевелюрой и такой бодрой походкой. Они видят, что Семен Николаевич переживает «из-за сына», и спрашивают Анатолия:
— Почему к отцу не ходишь?
— Болел.
— Отец для тебя живет!
Анатолий и старался любить отца так, как этого заслуживает человек, который для тебя живет. Но никогда ему это не удавалось. Если бы Анатолий мог себе это до конца объяснить, он, может быть, подумал бы, что просто отец появился в его жизни гораздо позже матери. Еще в том времени, о котором Анатолий ничего не помнил или помнил что-то смутное и нерасчлененное, они были вдвоем с матерью. Потом появилось слово «отец». В квартире раздавался звонок, и мать говорила: «Это отец». Приходил кто-то безразличный Анатолию, опять исчезал на целый день, иногда на неделю — уезжал в командировку. В первый раз отец и остался в памяти Анатолия приехавшим из командировки. Отец вошел в комнату — Анатолий уже твердо знал, что это отец, — развернул большой сверток, поставил на паркетный пол зеленый паровоз. «Это моему мальчушке», — сказал он, и Анатолию не понравилось слово «мальчушке».
Немного позже отец и мать стали разводиться. Как-то ночью мать разбудила Анатолия. Мать чего-то очень боялась, и страх этот передался Анатолию. Она всюду водила его по квартире: шла в ванную и его брала, на кухню — и его туда же. Он боялся вместе с ней и понимал, что они вместе боятся отца. Отец пришел, мать усадила Анатолия к себе на колени, и колено, на котором он сидел, все время вздрагивало — отец подбегал к матери с раскрытой бритвой, и Анатолий чувствовал в этот момент внутри невыносимую боль, потому что весь изо всех сил сжимался. Так продолжалось очень долго. Отец ходил из комнаты в комнату, и был у него такой вид, будто он на что-то решается.
В той комнате, в которой они сидели с матерью, горела лампочка, а в комнате, куда убегал отец, свет не был зажжен, и в этих переходах со света в темноту отец был невыносимо большим, быстрым, чужим и страшным.
Анатолий завизжал и ударил отца. Он запомнил это на всю жизнь, а отец и не заметил, что сын ударил его.
Потом они с матерью переехали в другой дом, на другую улицу, и Анатолий просил мать, чтобы не было ни отца, ни других мужчин. Но на второй день в новом доме Анатолия появился отчим. Вот тогда Анатолию и стали говорить, что у него есть один настоящий отец, который для него живет.
Однажды Анатолий прошел пять кварталов, которые отделяли его новый дом от старого. Отец был растерян, говорил, что вот он что-то сделает, что-то починит или отремонтирует и тогда обязательно заберет его к себе. И еще отец говорил обиженно: «А я думал, ты меня уже забыл. Не идет ко мне мой мальчуша и не идет». С тех пор Анатолий, не рассказывая матери, стал изредка ходить к отцу, а потом мать и отчим об этом узнали, и он стал ходить регулярно по субботам и воскресеньям. В старом доме пацаны немного отвыкли от Анатолия и принимали его не так, как своего. Как-то один из них усадил Анатолия на скамейку, в которую была воткнута иголка. Анатолий, по хохоту догадавшийся, что над ним зло подшутили, с яростным плачем схватил кирпич и бросился на обидчика. Камни таких размеров в обычных драках мальчишки не применяли, и Анатолий заработал кличку психованного.
Анатолию нравилось у тети Тони, нравилось ее спокойное смуглое лицо, ее седеющие волосы. Седина казалась Анатолию признаком не старости, а постоянства. Нравился летний запах свежих огурцов, праздничный или воскресный запах печеного теста. Мать не любила и не умела печь пироги и вообще готовить. Отчим и она много работали, еду приносили из магазина, и радости поэтому дома были магазинные. В это время в гастрономах появились холодильники, и одним из главных домашних удовольствий было принести из магазина холодное молоко или какао на молоке и холодным его выпить.
Нравилось Анатолию таинственное Ефимово ружье — его при Анатолии ни разу не вынимали из чехла. Даже умывальник с вращающимся краником, с ведром, которое ставилось под раковину, нравился Анатолию. Этот умывальник давно не использовался по назначению — проще было черпать воду кружкой из ведра и прямо сливать ее себе на руки, чем ту же воду прежде наливать в умывальник. Всегда сухой, похожий на кухонный шкафчик с дверцами и на тумбочку с зеркальцем в центре довольно большой белой облицовочной плиты, он казался Анатолию самой старинной вещью у тети Тони.
В раннем детстве Анатолий с отцом и матерью жил в большом четырехэтажном новом доме. Дом назывался банковским, потому что построил его госбанк для своих работников. Жили в нем люди молодые или, во всяком случае, такие моложавые, как отец. Никто из этого дома не выезжал, никто здесь не умер и даже не заболел серьезно. Дом был ровесником Анатолия.
Дому, в котором они жили сейчас с матерью и отчимом, было больше тридцати лет. В доме была парадная лестница и две черных. На лестничные площадки черных лестниц жильцы выходили разжигать примуса, выносили мусорные ведра. Здесь пахло керосиновой копотью и кошками, ступеньки черных лестниц были цементными, а лестничные марши крутыми. Анатолий испытывал страх каждый раз, когда ему по этой лестнице приходилось выносить мусорное ведро. Никто из ребят в этом доме не играл. Зимой здесь росла шлаковая гора из котельной, летом воздух был отравлен запахом огромной подворотни.
Их комната была на пятом этаже, звонить к ним надо было пять раз. Каждый раз, когда кто-то звонил или стучал — звонок часто бывал испорчен — после третьего звонка возникало ожидание: «Кажется, к нам». Однако и после пятого следовало подождать, потому что в квартире было семь жильцов и звонить могли и шесть и семь раз. От входной двери коридор шел длинной буквой «Г». Темный в начале, он на повороте начинал светлеть и приводил в коммунальную кухню, в которой была холодная, не действующая печь и стояло семь кухонных столиков. В кухне была дверь на черную лестницу. Считалось, что если в квартиру заберется вор, то он обязательно войдет через эту дверь. Однако именно кухонная дверь запиралась хуже всего — она держалась на слабом крючке. Ночью черная лестница не освещалась.