Том 21. Жизнь Клима Самгина. Часть 3 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самгин подумал, что он уже не первый раз видит таких людей, они так же обычны в вагоне, как неизбежно за окном вагона мелькание телеграфных столбов, небо, разлинованное проволокой, кружение земли, окутанной снегом, и на снегу, точно бородавки, избы деревень. Все было знакомо, все обыкновенно, и, как всегда, люди много курили, что-то жевали.
«В сущности, есть много оснований думать, что именно эти люди — основной материал истории, сырье, из которого вырабатывается все остальное человеческое, культурное. Они и — крестьянство. Это — демократия, подлинный демос — замечательно живучая, неистощимая сила. Переживает все социальные и стихийные катастрофы и покорно, неутомимо ткет паутину жизни. Социалисты недооценивают значение демократии».
Эти новые мысли слагались очень легко и просто, как давно уже прочувствованные. Соблазнительно легко. Но мешал думать гул голосов вокруг. За спиной Самгина, в соседнем отделении, уже началась дорожная беседа, говорило несколько голосов одновременно, — и каждый как бы старался прервать ехидно сладкий, взвизгивающий голосок, который быстро произносил вятским говорком:
— Ну — и что же, чего же ожидать? Разделение власти — что значит? Это значит — многовластие. Что же: адвокаты из евреев, будущие властители наши, — они умнее родовитого дворянства и купечества, которое вчера в лаптях щеголяло, а сегодня миллионами ворочает?
Минуты две никто не мог заглушить голос, он звучал, точно бубенчик, затем его покрыл густой и влажный бас:
— Власть действительно ослабла, и это потому, что духовенство лишено свободы проповеди. Преосвященный владыко Антонин истинно и мужественно сказал: «Слово божие не слышно в безумнейшем, иноязычном хаосе шума газетного, и это есть главнейшее зло»…
— Во-от оно! Разболтали, расхлябали Россию-то!
— Верно! — очень весело воскликнул рябой человек, зажмурив глаза и потрясая головой, а затем открыл глаза и, так же весело глядя в лицо Самгина, сказал:
— А между прочим — замечательно осмелел народ, что думает, то и говорит…
Женщина, почесывая одной рукой под мышкой, другою достала из кармана конфету в яркой бумажке и подала мужу.
— На-ко, пососи! Наверно, уж хочется курить-то? Вон как дымят, совсем — трактир.
— Не трактир, а — решето, — сказал в ухо ей остроносый человек. — Насыпаны в решето люди, и отсевается от них глупость.
Говоря, он тоже смотрел на Самгина, а соседка его, сунув и себе за щеку конфету, миролюбиво сказала:
— Без глупости тоже не проживешь…
— С этого начинаем, — поддержал ее муж. В соседнем отделении голоса звучали все громче, торопливее, точно желая попасть в ритм лязгу и грохоту поезда. Самгина заинтересовал остроносый: желтоватое лицо покрыто мелкими морщинами, точно сеткой тонких ниток, — очень подвижное лицо, то — желчное и насмешливое, то — угрюмое. Рот — кривой, сухие губы приоткрыты справа, точно в них торчит невидимая папироса. Из костлявых глазниц, из-под темных бровей нелюдимо поблескивают синеватые глаза.
«Человеку с таким лицом следовало бы молчать», — решил Самгин. Но человек этот не умел или не хотел молчать. Он непрощенно и вызывающе откликался на все речи в шумном вагоне. Его бесцветный, суховатый голос, ехидно сладенький голосок в соседнем отделении и бас побеждали все другие голоса. Кто-то в коридоре сказал:
— Жизнь — коротка, не поспеешь дом выстроить, а уж гроб надобно!
Остроносый тотчас откликнулся:
— Вам бы, купец, не о гробах думать, а — о торговом договоре с Германией, обидном и убыточном для нас, вот вам — гроб!
За спиною Клима бас обиженно прогудел:
— Мыслители же у нас — вроде одной барышни: ей, за крестным ходом, на ногу наступили, так она — в истерику: ах, какое безобразие! Так же вот и прославленный сочинитель Андреев, Леонид: народ русский к Тихому океану стремится вылезти, а сочинитель этот кричит на весь мир честной — ах, офицеру ноги оторвало!..
Остроносый встал и, через голову Самгина, крикнул:
— За «Красный смех» большие деньги дают. Андреев даже и священника атеистом написал…
Локомотив свистнул, споткнулся и, встряхнув вагоны, покачнув людей, зашипел, остановясь в густой туче снега, а голос остроносого затрещал слышнее. Сняв шапку, человек этот прижал ее под мышкой, должно быть, для того, чтоб не махать левой рукой, и, размахивая правой, сыпал слова, точно гвозди в деревянный ящик:
— Там, в столицах, писатели, босяки, выходцы из трущоб, алкоголики, сифилитики и вообще всякая… ин-теллиген-тность, накипь, плесень — свободы себе желает, конституции добилась, будет судьбу нашу решать, а мы тут словами играем, пословицы сочиняем, чаек пьем — да-да-да! Ведь как говорят, — обратился он к женщине с котятами, — слушать любо, как говорят! Обо всем говорят, а — ничего не могут!
Вырвав шапку из-под мышки, оратор надел ее на кулак и ударил себя в грудь кулаком.
— Я объехал всю Россию и вокруг, и вдоль, и поперек, крест-накрест не один раз, за границей бывал во многих странах…
Локомотив снова свистнул, дернул вагон, потащил его дальше, сквозь снег, но грохот поезда стал как будто слабее, глуше, а остроносый — победил: люди молча смотрели на него через спинки диванов, стояли в коридоре, дымя папиросами. Самгин видел, как сетка морщин, расширяясь и сокращаясь, изменяет остроносое лицо, как шевелится на маленькой, круглой голове седоватая, жесткая щетина, двигаются брови. Кожа лица его не краснела, но лоб и виски обильно покрылись потом, человек стирал его шапкой и говорил, говорил.
— Всё оговорили, всё охаяли! Сочинители Россию-то, как ворота дегтем, вымазали…
— К-клев-вета! — заикаясь, крикнул маленький читатель сатирических журналов.
Оратор махнул в его сторону мохнатым кулаком.
— Свобода мысли! Ты, дьявол, мысли, но — молчи, не соблазняй…
— Верно! — крикнули из коридора, но кто-то засмеялся, кто-то свистнул, а маленький курносый, прикрыв лицо журналом, возмущенно выговорил:
— К-ка-ккая и-и-ерунда!
— Честно говорит, — сказал Самгину рябой. — Веди себя — как самовар: внутри — кипи, а наружу кипятком — не брызгай! Вот я — брызгал…
— В сумасшедший дом и попал, на тци месяца, — добавила его супруга, ласково вложив в протянутую ладонь еще конфету, а оратор продолжал с великим жаром, все чаще отирая шапкой потное, но не краснеющее лицо:
— Народ свободы не требует, народ у нас — мужик, ему одна свобода нужна: шерстью обрастать…
— Д-для стрижк-ки? — спросил читатель сатирических журналов, — тогда остроносый, наклонясь к нему, закричал ожесточенно и визгливо:
— Да-да, для этого самого! С вас, с таких, много ли государство сострижет? Вы только объедаете, опиваете его. Сколько стоит выучить вас грамоте? По десяти лет учитесь, на казенные деньги бунты заводите, губернаторов, министров стреляете…
— Нашел кого пожалеть, — громко сказали в коридоре, и снова кто-то свистнул.
— Я — не жалею, я — о бесполезности говорю! У нас — дело есть, нам надобно исправить конфуз японской войны, а мы — что делаем?
Самгин подумал о том, что года два тому назад эти люди еще не смели говорить так открыто и на такие темы. Он отметил, что говорят много пошлостей, но это можно объяснить формой, а не смыслом.
«Конечно, и смысл… уродлив, но тут важно, что люди начали думать политически, расширился интерес к жизни. Она, в свое время, корректирует ошибки…»
Паровоз снова и уже отчаянно засвистел и точно наткнулся на что-то, — завизжали тормоза, загремели тарелки буферов, люди, стоявшие на ногах, покачнулись, хватая друг друга, женщина, подскочив на диване, уперлась руками в колени Самгина, крикнув:
— Ой, что это?
— Машинист — пьян, — угрюмо объяснил остроносый, снимая с полки корзину.
Невидимые ткачи ткали за окном густейшую, белую пелену, как бы желая скрыть цепь солдат на перроне станции.
— Встречают кого-то, — сказал остроносый; кондуктор, идя вслед за ним, поправил:
— Никого не встречают, арестованных сажать будем…
Женщина, успокоенно вздохнув, улыбнулась:
— Штыки-то, как гребень! Вычесывают солдатики бунтарскую вошку, вычесывают, слава тебе господи! Перекрестилась и предложила мужу:
— Пойдем, тут буфет есть!
Безмолвная женщина с котятами, тяжело вздохнув, встала и тоже ушла.
— Уж-жасные люди, — прошипел заика: ему, видимо, тоже хотелось говорить, он беспокойно возился на диване и, свернув журналы трубкой, размахивал ею перед собой, — губы его были надуты, голубые глазки блестели обиженно.
— От таких хочется в монастырь уйти, — пожаловался он.
Самгин кивнул головой, сочувствуя тяжести усилий, с которыми произносил слова заика, а тот, распустив розовые губы, с улыбкой добавил:
— Или, как барсук, жить в норе одиноко… Из-за спинки дивана поднялось усатое, небритое лицо и сказало сквозь усы: