Опыт автобиографии - Герберт Уэллс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то в период моего пребывания в Портсмуте мать написала мне, что пора пройти конфирмацию и стать членом Англиканской церкви. Я не внял ее словам. Тогда мистер Хайд вызвал меня в свой личный кабинет и сказал, что моя мать написала ему о том, что мне следует посетить портсмутского викария и пройти соответствующую подготовку. Я запомнил один визит к викарию. Должно быть, тогда мое ученичество уже завершалось, поскольку других визитов я не могу припомнить. Я сказал викарию, что верю в эволюцию и, основываясь на этой гипотезе, не могу понять, когда совершилось грехопадение первых людей. Викарий не согласился с моими доводами и предостерег против греха самоуверенности, но мне подумалось, что вера в Спасение есть самоуверенность ничуть не меньшая, чем его отрицание. И если было самоуверенностью противопоставить мое личное мнение взглядам христианских святых, то еще большей самоуверенностью было противопоставлять свое суждение взглядам всех философов Китая, Индии, ислама и античности.
Эти вопросы всплывали и горячо обсуждались у нас в спальне после «отбоя», и так продолжалось до тех пор, пока Роджерс, ученик, за которым по старшинству следовал я, не поднял бунт, вскричав, что не в силах больше слушать такие богопротивные речи. Неприличие он мог еще вынести. Если оно остроумно. Но это же богохульство!
В моей памяти до сих пор жива одна картина того периода, когда скепсис мой в отношении христианства и его значения сильно обострился. Передо мной как живой встает популярный проповедник, которого я слушал воскресным вечером в портсмутском католическом соборе. Он был так называемым миссионером-«возрожденцем», и меня убедила пойти послушать его одна девушка из отдела готового платья, игравшая, как ей казалось, роль моей старшей сестры. Темой проповеди была великая заслуга Христа, который пожертвовал собой, дабы спасти избранных от ужасов ада. У проповедника был певучий, как флейта, голос и легкий иностранный акцент; на красивом, бесстрастном, бледном лице горели глаза, а движения рук проповедника были нервны и суетливы. Он был в экстазе. Он не щадил нас, живописуя все ужасы ада. Вся боль и страдания этой жизни, все отчаяние, которое мы испытали, о котором читали или которое можем вообразить, ничто перед единым мигом беспросветных адских мучений. И все в таком же роде. Ненадолго поток его речи увлек меня, но затем на смену этому пришло удивление и даже презрение. Словно вернулся мой детский кошмар — бог, крутящий адское огненное колесо, — да этим только десятилетних детей пугать!
Я разглядывал внимательные лица вокруг, спокойное серьезное лицо моей приятельницы, словоохотливого, бурно жестикулирующего проповедника на кафедре, такого серьезного, так точно рассчитывающего каждый производимый эффект. Неужели этот актер верит хоть единому слову из всех бредовых глупостей, которые он изливает на нас? Неужели кто-то способен в это поверить? А если нет, зачем он так старается? И чем объясняется явное удовольствие, которое испытывают прихожане вокруг меня? Что их привлекает? Я прозрел, и глаза, и мысли мои как бы впервые обратились к многолюдному собранию, на котором я сейчас присутствовал, в этом зале, освещенном газом и свечами, зале со стройными колоннами, сияющим алтарем, темным сводчатым потолком, зале, предназначенном вмещать в себя потоки изливающейся на нас ужасающей чепухи. Меня охватил неподдельный страх перед христианством. Это была не шутка, здесь не было ничего занимательного, как это виделось «Свободомыслящему». Напротив, это устрашало, это касалось каждого. Мирных прихожан заставляли повергнуться ниц, и никто из нас не смел поднять голос протеста против угроз, которые обрушивал на наши головы этот субъект. Большинство из нас странным образом даже находили удовольствие в этой дребедени.
До этих пор мое сознание восставало против Бога в пуританском понимании, и это походило на поединок, но теперь все выглядело иначе, теперь я подвергся массовой атаке: на мою личность покушалась целая организация, имеющая множество сторонников, — Католическая Церковь. Я словно бы в первый раз понял, какую угрозу несут в себе эти странные, гладко выбритые люди в отороченных кружевом пышных сутанах, пытающиеся проникнуть в мою душу при помощи отработанных завываний и ритуальных жестов. В них было что-то пугающее. Они внушали людям отвратительную ложь, в которую нельзя было поверить, но никто не собирался, в отличие от меня, восстать против такой жестокости. Мне оставалось либо войти в эту огромную, светящуюся всеми огнями клетку и подчиниться, либо в открытую заявить, что Католическая Церковь — эта первооснова и квинтэссенция христианства, со всеми ее угодниками, святыми и мучениками, со многими поколениями ее приверженцев, — не заслуживает доверия.
В устах портсмутского викария слово «самоуверенность» прозвучало как бы между прочим, но теперь я осознал это как вызов. Мое неповиновение сводилось к утверждению, что доселе миром правило заблуждение и только сейчас мудрость начала проникать в головы забитых юнцов вроде меня. Как на это решиться?
Это и был тот ужасный выбор, перед которым поставила меня приятельница, который с присущим ему красноречием навязал мне коллега Уэст, когда после «отбоя» он присаживался ко мне на постель. У меня не хватило тогда ума сказать или даже признаться самому себе, что мудрость рождается заново с каждым человеком и что нет никакой самонадеянности в каждой попытке подвергнуть проверке прошлое.
Думаю, что именно эта вдохновенная фигура сладкозвучного проповедника породила во мне столь мощную волну неповиновения. Соборы убедительнее всего, когда они погружены в молчание или же эхом откликаются на музыку или человеческий голос, произносящий загадочные фразы. Католицизму выгоднее намекать, чем утверждать, и он, в общем, так и делает, в речах же этого проповедника все приобрело плоскую прямолинейность и конкретность. Его красивые руки безуспешно пытались меня заворожить. Лицо и голос взывали ко мне напрасно. Я оставался неколебим; этот человек был актером, он старался получше исполнить свою роль. Если у него и хватало сил верить самому, то убеждать ему было не дано.
На моих глазах этот проповедник лишил Церковь со всей ее властью всякого ореола. Он испытывал страх и смирялся. Я же был бесстрашен и бунтовал. Он находил удовольствие в том, чтобы внушать другим страх, уча их смирению, он был с головой погружен в неправду, и я его презирал. Я не мог не презирать его. Не мог иначе к нему относиться, то, во что он верил, было неправдоподобно до невероятности. Неужели хоть кто-то, взыскующий истины, способен был в это поверить? И если я презирал его, не следовало ли отсюда, что презрения достойны и его единомышленники, способные ему поддаться?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});