«Свободная стихия». Статьи о творчестве Пушкина - Александр Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед нами как будто бы вопиющая непоследовательность авторской мысли, очевидная несогласованность нравственно-философских убеждений писателя. По словам М. О. Гершензона, Толстой «очень мучился этой двойственностью, – своим органическим тяготением к природе, которая не знает разума и совести, и органической же потребностью в нравственном законе» [12. С. 145].
Однако в представлении самого Толстого обе эти формы естественности совсем не исключали друг друга; напротив, они были теснейшим образом взаимосвязаны. Природа для него – «проводник религии» [1. Т. 60. С. 294]. Природная, стихийно-языческая естественность, думал он, является ступенью, притом ступенью необходимой и обязательной, к естественности нравственно-христианской, к этике самоотречения и нравственного долга. Здесь ключ к моральной философии Толстого, к ее видимым противоречиям и парадоксам.
Да, казаки живут стихийно и бессознательно, как природа, тоже не ведающая морали. Но они не знают также и эгоизма – той исключительной сосредоточенности на самом себе, той гипертрофии личного самосознания, которые составляют страдание и мучение цивилизованного человека. Вот почему погружение в стихийную жизнь природы и связанное с этим отречение от своего «я», потеря «особенности» представляются Толстому своего рода «чистилищем» – промежуточным звеном на пути к высотам нравственного идеала. Только человек, переставший думать о себе, способен думать о других. Только тот, кто «прост», как дядя Ерошка, кому ничего не нужно для себя лично, способен служить другим людям.
Соотношение этих трех моментов, трех состояний: противоестественной жизни в лоне цивилизации, природной, стихийной естественности и, наконец, естественности нравственного закона, – их иерархическое положение на толстовской шкале нравственных ценностей наглядно выявляется в не раз упоминавшейся уже ключевой сцене повести – отдыха в лесу во время охоты.
Знаменательно, что в момент полного слияния с природой Оленин с особенным отвращением вспоминает прежнюю, московскую жизнь: «Он сам представился себe таким требовательным эгоистом, тогда как в сущности ему для себя ничего не было нужно». В свою очередь, ясное сознание, что для себя ничего не нужно, раскрывает перед героем новые нравственные горизонты, приводит eго к мысли о счастье других людей: «И вдруг ему как будто открылся новый свет. “Счастие – вот что, – сказал он сам себе: – счастие в том, чтобы жить для других”». И далее Толстой снова и снова настойчиво подчеркивает неразрывную связь обеих моральных истин: «Ведь ничего для себя не нужно, – все думал он, – отчего же не жить для других?» [1. Т. 6. С. 77, 78].
Перед нами один из основных парадоксов моральной философии Толстого. В стремлении к нравственному совершенству человек должен решить вопрос, который Оленин формулирует следующими словами: «Все равно, что бы я ни был: такой же зверь, как и все, на котором трава вырастет, и больше ничего, или я рамка, в которой вставилась часть единого Божества, все-таки надо жить наилучшим образом» [1. Т. 6. С. 77]. И решение это состоит, по мысли писателя, в следующем: чтобы стать подобием Божиим, рамой для части единого божества, необходимо сначала забыть о себе, о своей исключительности, ощутить себя «таким же зверем, как и все», – одним из бесчисленного множества живых существ. Так выглядит толстовская иерархия нравственных ценностей.
И как всегда у Толстого, его моральная философия имеет прямую практическую направленность, определяет условия, при которых и возможна только деятельность на благо других людей. Писатель убежден, что стремление к добру не может быть результатом одного лишь теоретического, умственного решения, оно должно исходить из самых недр души, стать живой и естественной потребностью сердца. Если же «сердце молчит», то «нарочно делать добро – стыдно» [1. Т. 60. С. 294]. Другое же условие, другая трудность состоит, по мысли Толстого, в том, чтобы постичь истинные нужды, заботы и потребности окружающих, понять, что́ сами они считают жизненным благом. А для этого необходимо усвоить их взгляд на мир, научиться смотреть на вещи с их точки зрения, поставить себя на их место и, значит, опять-таки забыть о собственной персоне.
Деятельное добро, таким образом, оказывается, по Толстому, трудной проблемой, на которой то и дело спотыкаются его герои.
Почему, в самом деле, не имеет успеха попытка Делесова спасти Альберта? Да потому, что не Альберту нужно было перемениться, а ему, Делесову, стать другим и увидеть: жизненное благо в представлении художника и его собственное понимание блага – далеко не одно и то же.
Почему обречены на неудачу все усилия Нехлюдова осчастливить своих крепостных? Почему его добрые деяния не вызывают у них ни сочувствия, ни доверия, ни уважения? Опять-таки потому, что герой «Утра помещика» принял чисто рассудочное решение жить для блага ближнего своего, потому что оно, это решение, не было укоренено в глубинах его натуры. Он скорее играл в добро, нежели на самом деле творил его. Недаром же герой ощущает внутреннюю неловкость и смущение от своих благородных поступков.
«Тяжело становится Нехлюдову от того, – комментирует создавшуюся ситуацию П. П. Громов, – что он “лезет” в чужую жизнь и пытается ее по-своему перепланировать, не понимая ни хозяйственных, ни духовных особенностей этой чужой жизни» [13. С. 268]. Действительно, Нехлюдов остается чужим для крестьян, он хочет изменить их жизнь, подходя к ней, так сказать, извне, а не изнутри. А подобный путь, по убеждению Толстого, неизбежно обречен на неудачу.
И не случайно в финале произведения возникает эта лирическая греза – мечта Нехлюдова о том, чтобы превратиться в лихого ямщика наподобие Ильи Дутлова, т. е. перестать быть собой. Превращение в другого, отказ от самого себя, растворение собственной личности в море народной жизни и есть, по Толстому, единственно возможный путь к подлинной добродетели – естественности нравственного закона.
Оленин и стал первым толстовским героем, осознавшим необходимость такого пути к нравственному возрождению. Но пройти его Оленину также не удалось. Его «решение искать счастье в добре было только “умственной” работой, но не внутренним голосом», – замечает М. О. Гершензон [12. С. 145]. И в самом деле: в своем стремлении жить для блага других Оленин еще более наивен и беспомощен, нежели герой «Утра помещика». Вполне понятно, что его добрые поступки, искусственные и неловкие, не могут не вызвать у казаков ничего, кроме недоумения; а подаренный Лукашке конь лишь усиливает настороженно-недоверчивое отношение к нему жителей станицы.
Не дано подняться Оленину и на предшествующую, низшую ступень нравственного совершенства: сделаться простым и естественным, как казаки, слиться с их прекрасной, гармонически цельной жизнью. Он может искренне восхищаться ими, завидовать Лукашке, мечтать о женитьбе на казачке, о физическом труде. Он испытывает подлинное, глубокое чувство к Марьяне. И тем не менее он не способен перестроиться внутренне настолько, чтобы стать на точку зрения простых людей и ощутить незримые нити, прочно связывающие жителей станицы в единое целое.
Оленин по-прежнему остается человеком, всецело погруженным в самого себя и абсолютно чуждым казакам по своему душевному складу. В написанном незадолго до отъезда письме он характеризует себя как «исковерканное, слабое существо» – жертву «сложного негармонического, уродливого прошедшего» [1. Т. 6. С. 122]. Действительно, нормальность и естественность простых людей все еще остаются для него недостижимой мечтой.
Возникшая на последних страницах повести критическая ситуация, еще более сплотившая между собой казаков, с беспощадной ясностью обнаруживает непереходимую грань между ними и главным героем произведения. Во время стычки с горцами юнкер Оленин, несмотря на малочисленность казачьего отряда, все же остается только сторонним наблюдателем. Он не способен разделить общую тревогу обитателей станицы, горе Марьяны, оплакивающей смертельно раненного Лукашку. Он неизменно существует сам по себе – вне круга дел и забот, горестей и радостей казачьего мира. И станица отвергает его, решительно отказывает признать его своим.
Не случайно именно в конце повести обретает Оленин черты разочарованного романтического героя, которых он был почти демонстративно лишен в ее начале. Чем больше восхищает его простая, здоровая и естественная жизнь казаков, тем сильнее становится его отвращение, его ненависть к оставленному им светскому обществу, пустому, искусственному и фальшивому.
Как ни парадоксально, разочарование героя в обществе свершается, так сказать, постфактум. В противоположность персонажам романтических произведений он сначала бежит от него на Кавказ, а уж потом постигает все его уродство, все его безобразие.