Роман с героем конгруэнтно роман с собой - Зоя Журавлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неубедительно, у меня, а не у Маргариты. Нарушаю основной, единственно чтимый мною для прозы закон: рассказываю о, не показываю из. Бездарно ведаю. Урок Маргариты и Его урок — тоже, выходит, «случайные» тексты, нужно столько же слов и слова такие же — чтоб передать. Значит — только кино, только пленка, заснять от первой до последней минуты, и кто готов понять и почувствовать, тот почувствует и поймет? А что же они-то понимают? Машка моя?
«Ну, привыкла ты к этой школе?» — «Нет», — сразу сказала Машка. И все ее оживление мигом потухло. «Но ведь интересно?!» — «Нет», — сказала Машка. Она с девятого класса перешла, в какой-то степени — померяться с Ним характерами, много наслышалась, это я понимала, но ведь не только поэтому. «Как это — нет? — заорала я. — Почему?» — «Потому, что все всё время пристают», — хмуро сказала Машка. «Ну, и сидела бы в прежней школе, где к тебе никто не приставал. Ты же твердила, что там тебе скучно, невыносимо, не соответствует твоим высоким требованиям, твоим высоким возможностям и желаниям!» — «Значит, ошиблась, — холодно ответствовала Машка. — Я хотела туда вернуться. Ты же мне не дала».
Да, было. Она еще в середине сентября заявила, что желает забрать обратно документы, ей без родителей не отдают, пусть бы я мимоходом заглянула в канцелярию и забрала. «Это еще почему?» — удивилась я. Хотя, имея дело с Машкой, пора бы уже научиться — ничему не удивляться. «Я там по уровню не подхожу…» Это ее заявление мне чрезвычайно понравилось. Ага, подумала я злорадно, — наконец-то самолюбие пробудилось, привыкла, что все дается само собой, ни черта не готовить и хорошие отметки иметь, а тут этот номер не проходит. Малость придется перестроиться. «Ничего, подойдешь», — сказала я. «Я уже в старой школе была, — безразлично доложила Машка. — Берут. Даже обрадовались…» — «Я-то думала — ты на завод, куда-нибудь на мартен». — «Мне только пятнадцать», — скромненько напомнила Машка. Но глаза сделались — синий лед, я такую Арктику знаю. «Забери, пожалуйста, мои бумажки. Я завтра в старую школу уже пойду». — «Ты серьезно?» Вопрос — чисто риторический. «Вполне».
Мы замолчали надолго. Только Айша под столом чесалась и стол ходил ходуном. «А ну, прекрати чесаться!» — не выдержала в конце концов Машка. «Вот что, доченька, — нормальные ласковые слова у нас в дому почему-то испокон таят в себе элемент угрозы, тоже мне, издержки образного мышления. — Возвращение — всегда плохо. Возвращение туда, где сам же все хаял, вовсе уж неблаговидно, возвращение в конкретной ситуации — отступление. А кто в жизни один хоть раз отступил, тот никогда ничего не добьется. Понятно? Это я так считаю, твоя мамуля. Я тебя в эту школу не тащила. Я бы лучше сама ходила. Ты мне там можешь только помешать. Подозреваю, что золотой медалисткой ты не будешь. Без труда не вынешь и рыбку из ведра». — «Я туда больше не собираюсь», — вставила Машка. «Это твое дело», — сказала я. «Не возьмешь документы?» — «Возьму хоть завтра. Только писать заявление в девятый класс никуда больше не буду». — «А что же мне делать?» — «Иди в училище». — «В какое?» — «Какое выберешь. Работ на свете много». — «Понятно, — сказала Машка. — Я только предупреждаю, что в эту школу больше не пойду». — «И на доброе здоровье». Мне даже глядеть на нее было тошно.
И почти три недели Машка в школу не ходила. Никаких объяснений у нас больше не было. Позиционная война. Утром я говорила: «Ааа, ты дома?» — «Да, дома». — «В магазин сходишь?» — «Схожу». Вот и все разговоры. Математику она, правда, делала, по-моему — из чисто спортивного интереса. Мое терпение, по правде сказать, было несколько на исходе. Вдруг встала утром, а Машки — нету. Является: «Где это ты была, моя рыбка?» — «Где еще? В школе». — «И как?» — «Нормально…»
Потом вроде бы втянулась…
«А зачем ты вообще пошла в девятый класс?» — заорала я сейчас. Вопрос этот — не больно честный. Еще в восьмом (и лет этак с трех вообще) Машка имела твердую жизненную ориентацию — что, куда, зачем. Но летом я сдуру потащила ее в экспедицию на Иссык-Куль и Тянь-Шань, чтобы она укрепилась в этой своей уверенности, и вдруг все — наоборот — разлетелось к черту. Я думала — восстановится. Но у Машки ничего не восстанавливается, если уж поползло. Может, я как раз своевременно потащила ее в экспедицию, может — потом было бы еще хуже. Но сейчас ей от этого, конечно, не легче. Лучше уж вовсе не иметь, наверное, определенных пристрастий, чем ни за что ни про что потерять их как раз тогда, когда самое время заняться чем-то серьезно. Поэтому она сейчас мои вопль как бы даже и не услышала.
«Все кругом пристают, а я не знаю — зачем мне это все надо. Зачем мне эта зануда Сонечка Мармеладова? Зачем мне рибонуклеиновая кислота? И додекаэдр с тетраэдром? Или климат в Антарктиде? Или Нерон, который смотрит сквозь стеклышко на пожар и читает стихи Окуджавы?» — «Окуджаву не тронь», — сказала я механически. «Ну, Лукреция…» — «Но ведь интересно же!» — «А зачем?» — «Ну, для общего развития хотя бы». — «А зачем мне общее развитие?» — «Машка, это пройдет. Вот увидишь!» — «Что — пройдет?» — «Это. Сама знаешь — что. Найдешь себя…» — «А кто меня потерял?» — «Отстань. Сама же и потеряла». — «Когда?» — «Завтра, позавчера, через месяц. Откуда я знаю. Найдешь. Все находят». — «Именно что — не все». — «А ты — найдешь». — «А если не найду?» — «Надо только шевелиться. Само же на голову не свалится. Надо залезть внутрь — там всегда интересно». — «Что — интересно?» — «Всё. Люди, книги, небо, червяк по тротуару ползет. Очень интересно. Мозги. Правый мозг, левый мозг. Учиться!» — «А зачем?» — «Чтобы было интересно!..»
Дурацкий, бесконечный, бессмысленный разговор. Но жалко же ее, дуру. Не дура ведь.
День суматошный забивает корчи души, на связь душевную я выхожу в час ночи, но дочь теперь блокирует мне эту связь слепым бескомпромиссным пониманьем, ведь лишь слепое пониманье — зряче, я счастлива, наверно, только им — одним, как счастлива трава — водой проточной…
Мать Марика была утонченная пожилая дама, как я теперь понимаю — лет тридцати семи, с осенними, сумеречно мерцающими на меня из того прошлого времени волосами и длинными увядшими пальцами, когда она дотрагивалась до предметов, я слышала слабое и сухое шуршание. Балкон их густо зарос плющом, не видать — есть там кто-нибудь или нет. Возле балкона сгущался и терпко стоял почему-то запах жасмина, которого рядом не было, заросли жасмина начинались дальше, в глубине парка. Когда я пробегала под этим балконом через пустую и странно голую волейбольную площадку, где поздно вечером большие ребята играли в «ручеек», я ощущала такую восторженную скованность и такой сковывающий восторг, словно в разгар паводка бесстрашно кинулась в мутные воды Амударьи и теперь выгребаю против течения, где сносит и пароходы. У меня немели плечи, ломило от бесстрашного напряжения шею и короткие волосы вихрились на затылке. Затылком я чувствовала на себе безотрывно-восхищенный взгляд Марика и с каждым мгновением становилась все прекраснее и прекраснее. За углом нашего двухэтажного дома я скрывалась уже до такой степени прекрасной, что с трудом приходила потом в себя, чтобы хоть как-то соответствовать обыденной жизни. Иногда мне помогали. «Райка, откуда несешься, страшилка? — кричала, например, соседка. — Тебя матерь с утра надела, как куклу! Ан глянь на себя хоть в лужу! Заправь майку да помои вынеси!» Соседка была веселая, одноногая после войны.
Марик, конечно, и не думал торчать за зеленым плющом балкона, чтобы украдкою полюбоваться таким чудом, как я. Большой рот, большой нос, вихры во все стороны, коленки рассажены в кровь, и локти черны — это была, несомненно, леди. А его я не помню — как выглядел. Знаю только — хорош необыкновенно, картавит, один зуб слегка сколот, перешел в пятый класс, жил в Москве, у нас — только летом, нравился всем девчонкам, я же в его присутствии просто чумела, лазила по деревьям без веток, чего не умею, однажды сиганула с обрыва в омут, но не утонула, а только больно ударилась животом об воду, неестественно хохотала, кривлялась, даже — вроде бы — пела, чего уж совсем никогда не делаю, а без Марика — впадала в анабиоз.
Он, кстати, к большому и неприязненному удивлению своей изысканной матери, со мной, как тогда говорили, «водился». Мы с ним обычно сиживали на чердаке, для чего крали ключ у нашей соседки, она этот ключ берегла, как Кощей — свое сердце, боялась пожара. На чердаке мы забирались в самый пыльный угол, где свисала столетняя паутина, стояло дырявое металлическое корыто и валялась тряпичная кукла с оторванной головой. В глубине чердака нежно парусили простыни. Было тайно, сродненно. По-моему, мы с Мариком — как сильно в миру горластые — на чердаке исключительно молчали. Слышно было, как внизу, в парке, нас ищут, не могут без нас сыграть в какой-нибудь штандер.
Никаких разговоров не помню, а вот золотящуюся в слабом оконном свете старую пыль, щекотный запах ее, теплую балку под спиной и тонкое зудение мухи в паутине храню в душе как счастливый и вырванный из суматохи покой. И иной раз ловлю себя на нелепой мысли, что кабы нам с Мариком сейчас вот так же бы молча и рядышком посидеть на этом прогретом и потаенном чердаке, я бы сразу и надолго бы отдохнула.