До последней строки - Владимир Васильевич Ханжин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да-а, такие вещи записывать надо, — заметил Волков. — И публиковать.
Хорошо было присоединиться к ним.
— Что это вы сегодня в колонном отмалчивались, Алексей Александрович? — спросил Волков. — С вашей-то натурой?
— Не в последний раз собрались…
Глава девятая
Орсанов стоял на лестничной площадке. Занятый своими мыслями, он не обратил внимания на человека, медленно и нерешительно поднимающегося по лестнице.
— Где тут сидит товарищ Рябинин?
— Рябинин? — рассеянно переспросил Орсанов. И только после того, как он сам произнес эту фамилию, после того, как услышал звук собственного голоса, назвавшего эту фамилию, он понял, о ком именно спрашивает посетитель, и поражающий смысл происходящего дошел до его сознания. — Рябинин?.. Вам нужно Рябинина?
— Да, да, его. А что?
Невольно и бесцельно, просто в силу профессиональной привычки, Орсанов прикинул, кем может быть тот, кто стоял перед ним… Скорее всего, приезжий, из какого-то дальнего района области; колхозник или рабочий совхоза. В редакции, конечно, впервые.
Очевидно, он не читал вчерашней газеты. А если и читал, то не всю; четвертую полосу не видел. И очевидно, он не знал Рябинина в лицо, иначе бы ему бросился в глаза портрет, висящий за спиной Орсанова, на стене.
— Я из Киктева, — продолжал посетитель. — Работаю там на элеваторе. Приехал по поручению… С просьбой к товарищу Рябинину.
«Киктево? — пытался вспомнить Орсанов. — Поселок? Село?»
Приезжий говорил еще что-то, а Орсанов сделал шаг в сторону, — возможно, портрет и написанное под ним были плохо видны. И тогда посетитель перевел взгляд на стену… Текст под портретом был короткий, всего три строчки. Читая их, приезжий шевелил губами.
Потом они — ошеломленный посетитель и Орсанов — какое-то время стояли молча.
— А ведь я специально, с поручением. Аж из Киктева! Что же это, а?..
Он повернулся к лестнице. Ковровая дорожка, стекающая по ступеням, приглушала его шаги.
— Товарищ! — окликнул посетителя Орсанов. — Расскажите, что у вас! Я Орсанов, спецкор газеты.
Приезжий, задержавшись, растерянно и недоверчиво посмотрел наверх.
— Уж и не знаю. Нам-то он был нужен, мы с ним…
— Расскажите все-таки!
— Уж и не знаю… Посоветуюсь, как теперь. Пойду.
Конечно, он и не подумал, этот приехавший к Рябинину с каким-то делом из какого-то далекого Киктева человек, что сказал сейчас весьма обидные слова. И конечно, он еще вернется в редакцию. Просто его ошеломило случившееся: ехал к Рябинину, настроился говорить с ним, и вдруг это вывешенное на стене, на лестничной площадке, короткое, набранное крупным шрифтом извещение и портрет.
С каким-то листком бумаги в руках вышел из своего кабинета Лесько. Все — и то, как он шел по безлюдному коридору, и то, как он толкнул следующую за его кабинетом дверь, — было хорошо слышно. Редакция, казалось, замерла сегодня. Только в конце коридора, за клеенчатой дверью, глухо и отдаленно стучали пишущие машинки.
— На, подготовь срочно, — сказал Лесько с порога. — Это по статье Алеши. Бюро обкома будет слушать транспортный отдел.
Спешат именно сейчас опубликовать сообщение о мерах, принятых по статье Рябинина. Что ж, это правильно. Да, да, правильно. И хорошо, что сегодня напечатана страница писем читателей, подготовленная им. И хорошо, что в конце страницы сказано, что именно Рябинин подготовил ее. Ничего, что такие подробности обычно не сообщаются. Сейчас нужно.
«Да, да, нужно», — повторил Орсанов, волнуясь и находя в этом своем волнении размягчающее душу удовлетворение собой. Сделалось горячо глазам.
Настенные часы показывали четверть третьего. В три надо быть там, в клубе журналистов. Назначено на три… Идти еще рано. Сейчас там, наверное, мало народу, и можно столкнуться с Ниной. Лучше прийти около трех. Народу соберется достаточно: газетчики, типография… Но нельзя, чтобы Нина совсем не видела его. Она должна знать, что он пришел.
С верхнего этажа сбежал толстяк Неживой, фотограф. Бросил:
— Здорово!
Помчался дальше.
Орсанов спустился в вестибюль. Прошел было мимо двери в колонный, но затем вернулся: пожалуй, там, в колонном, лучше всего пересидеть оставшиеся тридцать — сорок минут.
Он сел на допотопный кожаный диван, стоящий у задней стены комнаты. Впереди, за несколькими рядами стульев, зеленело сукно несуразно большого стола. Полузашторенное окно роняло на стол свет тусклого осеннего дня.
Здесь неделю назад состоялось обсуждение рецензии. Да, ровно неделю назад. Памятная неделя! И в эту же неделю — письмо Нины.
Он приложил ладони к лицу, потер горячий лоб и глаза. Нина увиделась ему… Это было вот так, вот так — бледное лицо Нины, ее сияющие темной глубиной глаза — близко, совсем близко; а потом уже нет ни этого лица, ни этих глаз, — есть вся она, дрожащая решимостью, сделавшая стремительное движение к нему, вся она, юная, отчаянная, порывисто-смелая. И первая, да, да, первая, потому что никогда, никогда еще он не испытывал такой всепоглощающей радости…
Он вынул письмо. Угловатый, твердый почерк. Буквы остроконечные, крупные… Центральный почтамт, до востребования, Валентину Валентиновичу Орсанову.
Все за одну неделю.
Обсуждение рецензии, этот столь гениально удавшийся спектакль состоялся в пятницу. Да, в пятницу, ровно неделю назад. И тогда же, вечером, Рябинин. Надо же было встретиться именно с Рябининым. Ну бог с ним! Зато была на свете Нина. Они увиделись в субботу днем. Он говорил, говорил, говорил… Нина слушала его, как никогда, тихо.
А дальше было то воскресное утро.
Они с женой спали порознь, но в то утро она пришла к нему.
Потом он рассказал о рецензии, о собрании в колонном и постепенно разворошил свои горести и боли.
— Уеду! Пусть хватятся. Пусть попляшут,
Жена мгновенно переменилась. Другое лицо. Столь же вызывающе красивое, но совсем другое. Словно произошла смена масок.
— Послушай, милый мой пилигрим, не хватит ли? Чего ты ищешь? Ты что, хочешь, чтоб тебя возили по городу в карете, увитой цветами, а женщины дрались за право впрягаться в оглобли? Ты что, модный тенор или киноактер?
Она прошла к окну, босая, в длинной белой рубашке. Закурила.
— Ты знаешь, наши отношения я считаю идеальными: я ни в чем не связываю тебя, ты не связываешь меня. Но это совсем не значит, что ты мне безразличен. Тебе уже не двадцать, не тридцать. Почти сорок! Ты не переставая твердишь, что пора засесть за роман, что он у тебя весь продуман, весь в голове, завтра же надо начать. Сколько еще будет этих завтра? Где они, твои тома, твои эпопеи?
Она была права, конечно. Но оставаться с Волковым!
Зазвонил телефон. Он был за