Письма к Вере - Владимир Владимирович Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, насчет кафе. Я кончил на том, что появилась пятилетняя русская девочка. Вот как это было. Через столик от меня (столик расположен вдоль длинного дивана) сидел крупный, в черной шляпе, пожилой господин с русской маленькой девочкой. ‹…›[112]
115. 31 октября 1932 г.
Париж – Берлин
Воскресенье вечером‹…› Сейчас около одиннадцати. Только что вернулся домой. Ужасно устал за день. Вчера, значит, пил чай вдвоем с Фондиком. Это прямо ангел, и все его называют ангелом. Прописываться не нужно. Я встречаюсь на днях у Алданова с американским профессором, который мною «заинтересовался». И если американцы купят хоть один роман… Ну, ты сама понимаешь. Галлимар мне еще не ответил насчет «Подвига». Авось возьмет. Впрочем, и другие розово-сомнительны. Оттуда поехал в «Последние новости». Там у Демидова сидел Александр Николаевич Бенуа, с которым мы облобызнулись. Он мало изменился, только бородку сбрил. Но так же темен с лица, широкий нос, очаровательный голос, носит пенсне и поверх их очки. Я буду у него в четверг вечером. Дал Демидову кое-какие библио- и биографические сведения. Говорил с Алдановым и Цвибаком, который будет меня завтра утром интервьюировать и угощать завтраком. Поужинал в ресторане и к восьми был уже дома. Разделся, лег, кое-что пописывал до полуночи. А потом ветер мешал спать. Едва успел сегодня утром быть вовремя у Томпсонов. Прямо натощак выпил два коктейля. К завтраку были перепелки. Очень хорошо и уютно беседовали до трех. Буду у них опять в пятницу. В три поехал по электричке в Meudon, со станции влез на холм. Очень своеобразный городок. Наконец, нашел Лукаша. ‹…›[113] Потом пришел Борман, и я погодя ушел, насилу добрался до Ходасевича, где сидели Берберова, Довид Кнут, Мандельштам, Смоленский, жена Вейдле и еще кое-кто, не уловил фамилии. Все читали стихи. Я тоже. Потом читали эпиграммы из их тетрадей. Одна, очень милая, на меня, – что совращаю прелестями Магды пожилых эсеров. Потом к восьми все ушли. Мы остались вдвоем с милейшим Ходасевичем. Он на кухне состряпал ужин. ‹…›
116. 1 ноября 1932 г.
Париж – Берлин
Вторник утром‹…› Вчера давал интервью для «Последних новостей» и «Сегодня», Цвибаку. Ставил он дурацкие вопросы, я отвечал не очень находчиво, выйдет, кажется, ужасная ерунда. Он маленький, пухленький и пошлый. Добыл наконец Марселя. Буду у него в четверг днем. У него тонкий голос. Днем пытался писать, не шло. Потом час спал. Вечером поехал к Рошу. Он сейчас занимается тем, что кропотливо, добросовестно и довольно талантливо проверяет каждую фразу перевода. Он уже исправил много из того, что мы с тобой там нашли. А наша корректура пошла теперь к Левинсону. Он (Рош) достал толстый том – шахматы и другие игры – и оттуда черпает сведения. По-моему, это идеальный переводчик в этом смысле. «Лужин» должен выйти очень неплохо. Насчет «ложь» и «ложъ» он перевел «loge» и «l’auge». Мне пришлось ему дать мой экземпляр «Лужина» с надписью. Потом пришло семейство Зноско-Боровских: он, жена и сын. Пили чудесное сладкое вино и говорили без конца о «Лужине» (они все его помнят лучше меня). Тут же Рош, советуясь со Зноско, исправил некоторые шахматные места. Вообще, провел чрезвычайно приятный вечер. Мы теперь стараемся с Рошем устроить напечатанье «Лужина» в газете; гонорар поделим. Буду говорить об этом с Левинсоном, а с Евреиновым о шахматной фильме. Пришел к часу ночи домой, написал письмо в Брюссель, согласился приехать 20-го. Немного устал ото всей этой беготни. Мне непременно нужно написать рассказ к 15-му и поскорее приготовить перевод для «Nouvelle Revue Française». А покоя нет. И скоро приезжает Наташа с ребенком, и я не знаю, переехать ли мне к Раушу или остаться здесь. Получил только что открытку от Кянджунцева, позвоню ему. Купи билет и приезжай, а? Днем повидаю Фонда, потом вернусь домой, буду писать, а вечером у Берберовой.
Сейчас двенадцать, надо вставать, очень голоден. Сегодня, кажется, первое утро, когда могу поваляться. Буду сегодня звонить Левинсону, Каминке и другим. Да, я звонил брату, его не оказалось. ‹…›
117. 2 ноября 1932 г.
Париж – Берлин
Среда‹…› Только что позавтракал, вернулся домой. В три придет Сергей, к пяти я должен быть в «Nouvelle Revue Française» у Полана, а потом у Коварского, от которого получил изысканно-вежливое письмо. На каком месте моей жизни я вчера остановился?
Да, вспомнил: перед вечерней поездкой к Фондаминскому. Итак, значит, я к семи часам покатил к Фондаминскому, застал еще чайную эпоху и в ней уже собирающихся уходить, слава Богу, чету Мережковских. Она рыжая, глухая, он – маленький, похож на Бема, с такой же бородкой. Поздоровались, прошел холодок (как потом сказал Алданов). Я с ними не говорил вовсе, ни полслова. Они скоро ушли. К обеду (нашему ужину) остались от чая Алданов, Вишняк (он очень симпатичный, смешной, кругленький), неизменный Керенский, тоже все время острит с замечательной еврейской интонацией, и вообще манера немного как у старика Каплана. Зензинов – тишайший, невидный (это он упустил Азефа), – и мать Мария – монахиня, толстая, розовая, очень симпатичная, бывшая жена Кузьмина-Караваева. И когда я, не зная этого, рассказал, как его избили гитлеровцы, она с чувством сказала: «Так ему и надо». После ужина Алданов, Фондаминский и Зензинов толковали об устройстве моего вечера – билеты, зал и т. д. В четверг будет первая заметка в «Последних новостях» (это делает Алданов). Еще хотят привлечь Осоргина, «большого вашего поклонника». Вообще, дело налаживается. К девяти все вместе поехали на религиозно-политическое собрание, причем так: в небольшой таксомотор втиснулись полная мать Мария, Илья Исидорович, Алданов, Керенский, который все время дразнил Алданова, что у Грузенберга тоже, как и у Кременецкого, сахарная болезнь. А Алданов по-настоящему обижался. И я. А веселенький Вишняк сел рядом с шофером, который, конечно, оказался русским, но еще по фамилии Кременецкий, и когда мы выбрались из автомобиля, Вишняк с видом conférencier представлял нас по очереди шоферу: вот, мол, кого вы возили, и мы все с ним за ручку, и он был смущенный и сияющий. Необыкновенно все это глупо.
На собрании говорил Струве, Кирилл Зайцев, Карташёв (изумительно говорит, с плотно закрытыми глазами, с потрясающей силой и образностью), Флоровский и Фондаминский (страшно взволнованный: задели «Новый град»), с большим темпераментом. Меня, конечно, не столько занимала суть, как форма. Поговорил я с Лоллием Львовым и Зайцевым, с Петром Рыссом, с неким журналистом Левиным, который, помнишь, восклицал «я говорю им черным по белому», а сидел я рядом с Берберовой. У нее чудные глаза, искусственным образом, кажется, оживленные и наглазуренные, но совершенно у нее ужасный между двумя передними большими, широко раздвинутыми зубами мысок розового мяса. Она сказала мне, что Фельзен и другой, я запамятовал фамилию, однокашник мой, нашли для меня какое-то прибыльное дело, чуть ли не службу. Во вторник будущий их увижу у нее. Все это кончилось довольно поздно, я едва поспел на метро. Когда я уходил, Струве орал на весь зал с огромным нелепым жестом: «Иван Грозный – сволочь, сволочь». А Карташёв в своей речи сказал о Толстом-мыслителе: «Дурак и извозчик».
Уснул я сразу (я теперь не могу читать перед сном, так <с>он дóлит) и утром сегодня пошел к Милюкову, который живет почти рядом со мной. Бодрый старик, масса бумаг на столе, пианино, радио, он очень любезен и обещал сделать все возможное для успеха вечера. Ни одного слова не спросил о маме, и я тоже молчал. Писал я вчера очень поздно, за полночь лежа в постели, а сейчас только что консьержка разбудила меня: половина десятого. В половине первого – Американский клуб, потом Лукаш, потом Фаяр, потом Клячкина. После ухода Сергея я поехал в «Nouvelle Revue Française», где меня сразу принял и был очень приятен Paulhan, обещал узнать, как обстоит дело с «Подвигом», и мы с ним сговорились, что пришлю ему для «Nouvelle Revue Française»