Девочки Гарсиа - Хулия Альварес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Sí, sí, cómo no, don Fabio, inmediatamente[95].
Пристыженный, загнанный в угол Пупо сидит среди этих странных белых людей. Он уже чувствует, как на его оголенную спину опускается карающая плеть. До странности тихие, они прислушиваются к полному оговорок голосу Чеко, а когда тот умолкает – только к собственному дыханию. Десница Господня приближается. Пупо еще не понимает, поднимет ли она спасенных или отбросит заблудших. Он берет свой пустой стакан и для утешения звякает льдом.
Пока мужчины прощались в дверях, Сэнди оставалась на диване, подложив под себя ладони. Фифи и Йойо жались к мами, комкая кулачками ее юбку. Всякий раз, как большой толстый полицейский наклонялся, чтобы Фифи поцеловала его на прощание, девочка вопила. Карла, будучи старшей, повела себя рассудительнее, вспомнила, как их учили провожать гостей, подала мужчинам руку и присела в реверансе. Потом все вернулись в гостиную, и мами закатила глаза, глядя на дядю Вика, как делала, когда говорила по телефону с людьми, с которыми не хотела разговаривать. Вскоре она уже раздала всем указания. Девочкам было велено отправиться в свои спальни, собрать в стопку свою лучшую одежду и выбрать по одной игрушке, которую они хотели бы взять с собой в Соединенные Штаты. Нивея, Милагрос и мами потом помогут им все это уложить. Затем мами вместе с дядей Виком исчезла в своей спальне.
Сэнди пошла за сестрами в их смежные спальни. Они сбились в испуганную кучку, чувствуя странную нежность друг к другу. Йойо повернулась к ней:
– Что ты возьмешь?
Фифи уже решила, что возьмет свою куклу-младенца, а Карла перебирала личную шкатулку с драгоценностями и сувенирами. Йойо поглаживала свой револьвер.
Как ни странно, но, когда дело дошло до этой абсолютной фразы – одна игрушка, которую я по-настоящему хочу, – ничто не могло заполнить расширяющуюся брешь, открывшуюся у Сэнди внутри. Ни кукла, чьи длинные волосы можно было завивать и укладывать в прически, ни прялка, чтобы делать прихватки, за которые была так благодарна мами, ни стеклянный шар, который надо было перевернуть, чтобы на красный домик в лесу падали красивые снежинки. Даже спустя годы ничто не заполнило эту потребность: ни привлекательная женщина, которой она, к своему удивлению, стала, ни награды за учебу и стипендии на изучение различных наук, ни на одной из которых она не могла остановиться, ни крепко обнимавшие ее мужчины, которым, когда их рты с силой прижимались к ее губам, почти удавалось убедить Сэнди, что ей не хватало именно этого.
Из темноты своей каморки Карлос слышал интонации, но не содержание; осознавал присутствие, но не узнавал людей. Возможно, он испытывал нечто подобное в раннем детстве, прежде чем на впечатления, тона голосов и чье-то присутствие наложились воспоминания, представляющие собой по большей части чужие истории о его прошлом. Он младший из тридцати пяти детей своего отца, двадцать пять из которых были законными, а пятнадцать родились от его матери, которая была второй женой; у него нет собственного прошлого. Будучи младшим, не получаешь не только наследия и будущего. Первородство – это, помимо прочего, чистая доска, на которой старший ребенок создает прошлое из одних лишь слабых шепотков, присутствий и интонаций. Эти смутные, неуверенные первые жизненные впечатления рассеивались, как отражения в пруду под крутящей рукой старшего брата или сестры, говоривших: «Помню, как ты съел крысиный яд, Карлос» или «Помню, как ты упал с лестницы…»
Он слышал, как Лаура в гостиной разговаривает с двумя мужчинами, у одного из которых был хриплый, коварный голос, а у другого – несомненно, здоровяка – голос был гораздо грубее, а смех более громкий. Там же находились Фифи и Йойо. Другие две девочки еще раньше исчезли в болтовне кузин. Фифи время от времени хныкает, а Йойо, судя по напевному тону, прочитала мужчинам какое-то стихотворение. У Лауры голос острый и блестящий, словно свежезаточенный нож, который всякий раз, как она что-то произносит, отрезает от ее самообладания по тонкому кусочку. Карлос думает: «Она сломается, она сломается, святой Иуда, не дай ей сломаться».
Потом, в этой удушающей темноте, умирая от желания помочиться, но не смея воспользоваться ночным горшком из страха, что мужчины услышат звук струи сквозь стены – хотя, Господь свидетель, они с Мундо звукоизолировали эту комнату настолько, что в ней нет никакой вентиляции, – в этой нарастающей клаустрофобии он ясно различает, как жена говорит: «Виктор!» И в самом деле, через мгновение к гостиной приближается монотонный, невнятный голос американского консула. Разумеется, к настоящему моменту все они знают, что его должность – это всего лишь прикрытие: в действительности Вик – агент ЦРУ, чьи приказы изменились на полпути от «организуй подполье и вытащи диверсантов из страны» до «придержи коней, давай еще раз оглядимся по сторонам и все взвесим».
Услышав, как открывается дверь в спальню, Карлос прикладывает ухо к передней панели. Шаги раздаются в ванной, включается душ, а потом, наверняка чтобы заглушить шум разговоров, – вентилятор. В крошечную каморку немедленно начинает поступать свежий воздух. Дверь гардеробной открывается, и Карлос слышит за стеной ее близкое дыхание.
II
Я единственная, кто не помнит ничего про последний день на Острове, потому что я самая младшая, и остальные три вечно рассказывают мне, что произошло в тот последний день. По их словам, я чуть не погубила папи, потому что ужасно вела себя с одним из сотрудников тайной полиции, которые пришли его искать. Этот извращенец собирался посадить меня на свой стояк, притворившись, что хочет покачать меня на коленях. С другой стороны, как только мы начинаем делиться воспоминаниями о последнем дне на Острове и кто-нибудь говорит: «Фифи, ты чуть не погубила папи, потому что так грубо вела себя с тем парнем из гестапо», Йойо всегда говорит, что это она чуть не погубила папи, когда рассказала ту небылицу про пистолет за несколько лет до нашего последнего дня на Острове. Ей-богу, можно подумать, мы соревнуемся за самое мучительное прошлое.
Но вот что я помню о времени перед самым нашим отъездом. В маминой семье целую вечность работала одна пожилая женщина, Чуча, лицо которой будто кто-то постирал, чтобы вывести черноту, а потом выжал. Я имею в виду, что эта Чуча была суперморщинистая и по-гаитянски иссиня-черная, а не цвета café con leche[96], как доминиканцы. Она была настоящей гаитянкой, а потому не выговаривала некоторые слова, например слово, означающее петрушку, и имена, в которых была буква «Х», в результате чего у нас в семье было как в лагере: у всех были прозвища, которые Чуча могла произнести. Она всегда была в плохом настроении, то есть не совсем в плохом, но ее невозможно было заставить ни улыбнуться, ни заплакать. Все ее эмоции как будто истощились из-за всего, что ей пришлось перенести в юности. Давным-давно, еще до рождения мами, Чуча появилась у моего дедушки на пороге посреди ночи, умоляя, чтобы ее взяли к себе. Оказывается, в ту ночь произошла кровавая бойня: Трухильо распорядился, чтобы всех черных гаитян на нашей стороне острова до рассвета расстреляли. В реке, куда потом сбросили их тела, якобы по сей день красная вода, хотя минуло уже полстолетия. Чуча сбежала из какого-то лагеря сборщиков тростника и молила об убежище. Папито приютил эту худенькую бедняжку, а мамита, видимо, научила ее готовить, гладить и стирать. Чуча была кем-то вроде монашки, поступившей в монастырь клана де ла Торре. Она так и не вышла замуж и никуда не ходила, даже когда ей давали выходной. Вместо этого она запиралась у себя в комнате и молилась за членов семейства де ла Торре, чьи души застряли в чистилище.
В общем, в тот последний день на Острове мы, четыре девочки, были в своих смежных спальнях и разбирали одежду, которую планировали носить в Соединенных Штатах.