Мои литературные и нравственные скитальчества - Аполлон Григорьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С 1853 по 1856, разумеется урывками, переводился «Сон».[404] Летом 1856 года я запродал его Дружинину за 450 р.
Летом же написана одна из серьезнейших статей моих – «Об искренности в искусстве», в «Беседе».[405] Молчание.
Вдруг совсем неожиданно я явился в «Современнике» с прозвищем «проницательнейшего из наших критиков».
В 1857 году выдался случай ехать за границу. Там я ничего не писал, а только думал. Результатом думы были статьи «Русского слова» в 1859.
Возврат вообще был блистательный. Сейчас же готовились выдать патент на звание обер-критика. Некрасов купил у меня разом 1) «Venezia la bella», 2) «Паризину» Байрона и 3) «Сон» в его будущее издание Шекспира.
В мое отсутствие вышли только – 1) мои стихотворения лучшей, москвитянинской эпохи жизни[406] – у Старчевского в «Сыне», 2) статьи о критике в «Библиотеке»[407] (mention honorable[408] с готовым патентом на обер-критика) и «Сон».
При статьях «Русского слова»[409] – вот как: цензор Гончаров сам занес мне первую,[410] с адмирациями.[411] При последующих – град насмешек Добролюбова,[412] взрыв ослиного хохота в «Искре»[413] и проч.
Немало меня удивили потом братья Достоевские, Страхов, Аверкиев мнением о них – и особенно Ильин,[414] катающий из них наизусть целые тирады.
А мысли-то мои прежние, москвитянинские – вообще все как-то получили право гражданства.
В июле 1859 в отъезд графа Кушелева – я не позволил г. Хмельницкому вымарать в моих статьях дорогие мне имена Хомякова, Киреевских, Аксаковых, Погодина, Шевырева. Я был уволен от критики. Факт.
Негде было писать – стал писать в «Русском мире».[415] Не сошлись. У Старчевского[416] не сошлись.
В 1860 году – я получил приглашение и вызов.[417] Я поехал на свидание и привез ответ на дикий вздор Дудышкина[418] «Пушкин – народный поэт». Читал Каткову – очень нравилось. Отправился в Москву через месяц в качестве критика. Статей моих не печатали,[419] а заставляли меня делать какие-то недоступные для меня выписки о воскресных школах и читать рукописи, не печатая, впрочем, ни одной из мною одобренных (между прочим, «Ярмарочных сцен» Левитова)[420] и печатая… евины Раисы Гарднер[421] – обруганные мною по-матерну. Зачем меня приняли? Бог единый ведает… За тем должно быть, чтобы после заявлять, что я стащил у них со стола гривенник.[422] Факты.
Опять в Петербург. Начало «Времени»… Хорошее время и время недурных моих статей. Но с четвертой покойнику М. М. <Достоевскому> – стало как-то жутко частое употребление имен (ныне беспрестанно повторяемых у нас) Хом<якова> и проч.
Вижу, что и тут дело плохо. В Оренбург.
Воротился. Опять статьи во «Времени»… Дурак Плещеев – писал, между прочим, Михаилу Михайловичу[423] по поводу статей о Толстом,[424] что «в статьях Григорьева найдешь всегда много поучительного». Еще бы – для него-то, бабьей сопли! Получше люди находили – да еще тирады, как Ильин, наизусть катали!
Недурное тоже время! Ярые статьи о театре[425] – культ Островскому и смелые упреки Гоголю за многое[426] – бесцензурно и беспошлинно.
Нецеремонно перенес три больших места из старых статей в новые, не находя нужным этих мест переделывать. Опять <обвинен> «в похищении гривенника» возрадовавшимися этому нашими врагами,[427] и обвинен в неизвинительной распущенности друзьями, забывшими – что целый год зеленого «Наблюдателя» – статьями целиком, как о Полежаеве, переносил в «Записки» Белинский.[428]
Запрет «Времени».[429] Горячие статьи в «Якоре».
Опять «Эпоха». Опять я с теми же культами – теми же достоинствами и недостатками. Цензура!
Ну – и что ж делать?… Видно, и с «Эпохой», как критику, а не как другу конечно и не как писателю – приходится расставаться… Тем более… но пора кончить.
1864 года. Сентября 2.
Писано сие конечно не для возбуждения жалости к моей особе ненужного человека, а для показания, что особа сия всегда, – как в те дни, когда верные 50 рублей Краевского за лист меняла на неверные 15 рублей за лист «Москвитянина», – пребывала фанатически преданною своим самодурным убеждениям.
А. А. Фет. Ранние годы моей жизни
<Отрывки>[430]
До самого экзамена я продолжал брать уроки истории по тетрадкам Беляева «хромбеса»,[431] который постоянно говорил мне о приготовляемом им в университет изумительном ученике Аполлоне Григорьеве. «Какая память, какое прилежание! – говорил он, – не могу нахвалиться. Если, бог даст, поступите оба в университет, сведу вас непременно)). <…>
Познакомившись в университете, по совету Ив. Дм. Беляева, с одутловатым, сероглазым и светло-русым Григорьевым, я однажды решился поехать к нему в дом, прося его представить меня своим родителям.
Дом Григорьевых с постоянно запертыми воротами и калиткою на задвижке находился за Москвой рекой, на Малой Полянке, в нескольких десятках саженей от церкви Спаса в Наливках. Приняв меня как нельзя более радушно, отец и мать Григорьева просили бывать у них по воскресеньям. А так как я в это время ездил к ним на парном извозчике, то уже в следующее воскресенье старики буквально доверили мне свозить их Полонушку в цирк. До той поры они его ни с кем и ни под каким предлогом не отпускали из дому.[432] Оказалось, что Аполлон Григорьев, невзирая на примерное рвение к наукам, успел, подобно мне, заразиться страстью к стихотворству, и мы в каждое свидание передавали друг другу вновь написанное стихотворение.[433]
Свои я записывал в отдельную желтую тетрадку, и их набралось уже до трех десятков. Вероятно, заметив наше взаимное влечение, Григорьевы стали поговаривать, как бы было хорошо, если бы, отойдя к Новому году от Погодина,[434] я упросил отца поместить меня в их дом вместе с Аполлоном, причем они согласились бы на самое умеренное вознаграждение.
У Григорьевых взаимное впечатление отцов наших оказалось самым благоприятным. Старик Григорьев сумел придать себе степенный и значительный тон, упоминая имена своих значительных товарищей по дворянскому пансиону. Что же касается до моего отца, то напускать на себя серьезность и сдержанность ему никакой надобности не предстояло.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});